Точно так же не хотели услышать и Блока, который в том же 1908 году, слыша подземный гул, предупреждал о кризисе, замечая: «В сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа». Куда там! «Когда я заговорил о разрыве между Россией и интеллигенцией, более всего поразил меня удивительный оптимизм большинства возражений: до того удивительный, что приходит в голову, не скрывается ли за ним самый отчаянный пессимизм, – комментировал он дебаты, которые вызвала его статья. – Говорил я о смерти, мне отвечали что болезнь излечима… Я говорил о расколе, мне говорили, что нет раскола, да и нечему раскалываться. Я говорил о том, что мы любим и ненавидим далекую от нас Россию – набегающую гоголевскую тройку; мне отвечали: „Мы сами – Россия“».
Точно так же, только куда глупее и желчнее, отвечали Чуковскому. С подробной подборкой отзывов можно ознакомиться в комментариях к «Пинкертону» в 7-м томе нового собрания сочинений, выходящего в издательстве «Терра – Книжный клуб». Однако не могу удержаться от цитаты.
Вот в «Раннем утре» пишет Lolo, когда-то сотрудничавший у Чуковского в «Сигнале»:
Это самый яркий типик
Современного распада.
Он сверкнул огнем филиппик,
Полных злобы, полных ада.
Вот в той же газете некий «Гость»:
Я – Буренина «отрыжка»
В отношеньи руготни.
Вот критика более корректная, от Давида Герценштейна в «Новой Руси»: «Неужели можно серьезно говорить о том, что они (Пинкертон и т. п. – И. Л.) вытеснили серьезные книги, журналы, хорошую изящную литературу?.. Нат Пинкертон заменил Бову Королевича, но не русскую литературу, а те, кто не замечает этого, просто слишком близко поднесли этих Натов к глазам, закрыли этим все остальное».
Тем не менее были и люди, оценившие новизну изысканий Чуковского. Историк Евгений Тарле называл статью о Пинкертоне классической, достойной пера Ипполита Тэна. Леонид Андреев чрезвычайно увлекся идеями Чуковского и рассказал о них Льву Толстому. Патриарх литературы сначала слушал недоверчиво, но затем тоже проникся и даже заявил: «Непременно буду писать для кинематографа!» Кстати, вот неожиданная параллель: в словаре, завершающем книгу «Леонид Андреев большой и маленький», после омерзительной брани, которой критики осыпали этого писателя, Чуковский приводит доброжелательное толстовское письмо к Андрееву: «Благодарю вас, Леонид Николаевич, за присылку вашей книги. Я уже прежде присылки прочел почти все рассказы, из которых многие очень понравились мне».
1908 год подходил к концу. В стране было по-прежнему неладно. Столыпинские реформы вроде бы шли, но без особого успеха, две Думы уже оказались распущены, третья не пользовалась большим общественным доверием. Правительственный указ о военно-полевых судах от 1906 года, не утвержденный Думой, не был, однако, отменен, и в России ежедневно выносились и приводились в исполнение скоропалительные смертные приговоры. «Ценность человеческой жизни, никогда в России высоко не стоявшая, упала еще ниже», – с горечью замечал Александр Изгоев. Александр Керенский в своих воспоминаниях писал: «Все образованные граждане России, независимо от их классовой принадлежности и исповедуемых взглядов, с чувством глубокого возмущения воспринимали каждое сообщение о новой расправе». Однако выступать против «столыпинских галстуков» было трудно: тексты калечила внутренняя цензура газеты, опасаясь судебного преследования и закрытия.
Россия протестовала. Лев Толстой заявил: «Не могу молчать!», Леонид Андреев написал «Рассказ о семи повешенных»… «Единственное, чем по-настоящему жила литература минувшего года, – это смертная казнь», – замечал Чуковский в подводящих итог 1908 года традиционных заметках о русской литературе. Самому К. И. казни тоже не давали покоя, и еще тяжелее было оттого, что он даже сказать об этом вслух не мог. «Написал о смертной казни – в печати так переделано, что больно смотреть», – жаловался он в дневнике 23 сентября 1908 года. Голос его не был услышан, статью никто толком не заметил, и только в 1910 году он смог совершить что-то заметное.
Что может сделать литературный критик в стране, переживающей кризис? Самому ему кажется, что ничего. С дистанции в сто лет видно, что сделать можно многое. Критик – безошибочный диагност, в мельчайших событиях литературной жизни, в стихотворных образах, в героях прозы он видит симптомы тяжелой общественной болезни: все смыслы обесцениваются, нравственное чувство и мысль скудеют, пошлость набирает все более страшную силу. Критик может не только ставить диагнозы, но и отыскивать пути выхода из кризиса; беда в том, что оценить его правоту или неправоту можно только через много лет.