В дневнике К. И. записывал: "Итак, у меня в плане 1968 г. три книги, которые задержаны цензурой:
– «Чукоккала».
– «Вавилонская башня».
– «Высокое искусство».
Не слишком ли много для одного человека?" «Чукоккалу» не выпускали: слишком много в ней было несоветских, несносных для идеологического начальства имен. «Вавилонскую башню» держали из-за упоминаний о Боге и Иерусалиме (все-таки Чуковский запреты нарушил). В издательский план забыли включить Уитмена.
«Ничего не делаю из – за смертельной тоски, которую стараюсь никому не показывать», – пишет Чуковский. Он – профессионал; он должен работать, а о душевном его состоянии знать никому не надо. Зиновий Паперный, рассказывая о том, как умел Чуковский звать к радости других людей, замечал: «Корней Иванович старается все, что он пе-ре-дает знакомым, недо-давать себе. <…> Его приглашение к радости – верх душевного гостеприимства, извечная формула истинного благородства, рыцарское: пусть плохое и печальное остается при мне, возьми себе доброе и веселое».
Может быть, поэтому так солнечны и поэтичные воспоминания других людей о последних годах жизни Чуковского—и так печальны, отчаянны, желчны и безнадежны его дневники этого времени.
Отпечатанный тираж «Вавилонской башни» собираются уничтожать – собственно, его и уничтожили впоследствии. В «Огоньке» А. Колосков написал, что Маяковского никогда не понимали критики, в том числе Чуковский; из текста следовало, что понимали поэта только Ленин, Куйбышев и Луначарский. «Выпад не очень обеспокоил меня, – гласит дневниковая запись К. И. – Но я боюсь, что это начало той планомерной кампании, какую начали эти бандиты против меня в отместку за мою дружбу с Солженицыным, за „подписантство“»…
Лидии Корнеевне, которая готовила к публикации ахматовскую «Поэму без героя», издательство предъявило требование убрать из текста строчку со словами «двадцать лет я проходила под наганом» – в связи с новыми веяниями: нежелательна ведь постоянная эксплуатация темы репрессий! Л. К. отказалась наотрез. «Некрасов смотрел на такие вещи иначе, понимая, что изуверство цензуры не вечно», – прокомментировал Чуковский.
И сам же горестно сообщал ей в письме: «Шестой том – это моя рана, которая кровоточит день и ночь. Выбросили даже статью о Короленко, даже „Жену поэта“, даже обзоры за 1907, 1908 и 1911 годы». Требовали заменить чем-нибудь. Том был тщательно и любовно скомпонован, и выбрасывать из него лучшие статьи, заменяя их в последнюю минуту чем придется, – это было совсем не по-чуковски.
24 июля он писал в дневнике: "Пришла Софа Краснова редактор Собрания сочинений. Заявила, что мои обзоры, предназначенные для VI тома, тоже изъяты. У меня сделался сердечный припадок. Убежал в лес. Руки, ноги дрожат. Чувствую себя стариком, которого топчут ногами.
Очень жаль бедную русскую литературу, которой разрешают только восхвалять начальство – и больше ничего".
Бедная русская литература продолжает беднеть на глазах. Умер писатель Яшин, автор честной прозы о деревне. Умер Паустовский. Чуковский написал о нем в «Литературную газету», но поставил условие ничего не менять в тексте. Редакция пообещала, но несколько слов из некролога все-таки выбросила.
В августе представитель Гослитиздата вымогал у Чуковского предисловие к Собранию сочинений, в котором значилось бы, что автор шел «сложным и противоречивым путем» к марксизму-ленинизму. Потом, правда, предисловие, которое подготовил сам К. И., вполне устроило издательство; оставили даже обзоры – с единственной просьбой убрать фрагмент про горьковскую «Мать». Но нервы 86-летнему писателю истрепали.
Атмосфера сгущалась, и ясно было уже, что скоро что-то грянет. Гроза разразилась в августе: Советский Союз ввел войска в Чехословакию. Эта страна решила начать все те реформы, которых долго и напрасно ждали в СССР: отмена цензуры, восстановление экономики, реабилитация жертв репрессий, демократизация общества… Бороться с контрреволюцией и восстанавливать конституционный порядок снова отправились советские танки. Массированное вторжение войск стран Варшавского договора в суверенную страну, самостоятельно определившую свой путь развития, многие советские интеллигенты пережили как личную трагедию. Это не умещалось в голове. Это был национальный позор, катастрофа.