Корней Чуковский - страница 491
Очевидно, пока рукопись лежала в «Советском писателе», кто-то скопировал ее, копии разошлись по рукам и попали за границу.
Корней Иванович был сильно встревожен возможными последствиями этого события: «Доктор Живаго» в политическом смысле был куда менее взрывоопасен, чем «Софья Петровна», а скандал последовал за его публикацией на Западе – чудовищный. "Дед, мне говорили, что ты огорчаешься, – писала дочь отцу в ноябре. – Пожалуйста, не огорчайся, ибо – нечем. Все пустяки, и все будет отлично".
Дело, впрочем, оказалось отнюдь не пустячное. Лидия Корнеевна открыто выступила против системы – и система начала войну против нее. Из уважаемого советского писателя, только что выпустившего книгу о «Былом и думах» Герцена, она превратилась в диссидента, головную боль режима. У этого режима была своя тактика борьбы с неприятными словами: он делал вид, что их не слышал. Сталина не было. Репрессий не было. Не было и тех, кто о них говорил. Лидии Корнеевны тоже как бы не стало: ее имя вычеркнули потом даже из сборника воспоминаний о Корнее Ивановиче: не было у Чуковского такой дочери. Неугодных не печатали, не упоминали, обрекая на забвение и тишину. Мягкая расправа по-брежневски: удушение подушкой, тихо и эффективно.
Ту же казнь применили и к Юлиану Оксману: его перестали печатать, он ждал, что со дня на день ему запретят преподавать. В архиве Чуковского сохранилось письмо в защиту Оксмана (куда, кому было адресовано письмо и какие имело последствия – неизвестно): «Вместо того, чтобы патриотически гордиться тем, что в нашей стране есть такой ученый, нам предлагают считать это имя постыдным и скрывать его от советских читателей». Разве вы не знаете, убеждал своего адресата Чуковский, что замалчивание всегда приводит не к меньшей, а к большей популярности? «Вычеркнуть такого крупного ученого из истории советской науки невозможно». И из каждой строчки письма снова сквозит: стыдно за вас.
Из других событий этого года стоит назвать, пожалуй, отказ Твардовского печатать в «Новом мире» «Раковый корпус». Начало публикации «Мастера и Маргариты» в журнале «Москва». Приезд Галича в Переделкино. Воспоминания о том, как Галич пел, а Чуковский слушал, оставили Лев Копелев и Раиса Орлова в своей книге «Мы жили в Москве»:
"Переделкино. Дом творчества. У нас в комнате поет Александр Галич. Внезапно входит Корней Иванович. Мы испугались. Ведь песни Галича – их язык, стиль, страсти прямо противоположны всему, что он любит. Но слушал он благодарно, увлеченно. Галич пел «Аве Мария», «Караганда» – тогда только сочиненные. Корней Иванович стал заказывать. Оказалось, что раньше он уже слышал пленки. Весело повторял:
И пригласил Галича петь у него в доме. Концерт состоялся через несколько дней.
<…> Удивительно: ведь у Галича современный, сверхсовременный язык. Сиюминутный. Чуковский живет на земле девятый десяток лет. Как за это время изменились слова, лексика, интонация. Казалось бы, все это должно быть чужим. Отчасти и раздражающим. И реалии неведомые: можно поручиться, что К. И. и не видел никогда, как «соображают на троих»…
Но он воспринимает каждое слово, выделяет то, единственное, избранное из сотен тысяч, найденное. Он схватывает полифонию галичевских песен, оттенки значений сразу, мгновенно.
И еще – для К. И. слово Галича вкусно. Он его смакует, пробует на зуб, воспринимает чувственно, не только головой, душой, сердцем, даже пальцами. Своими удивительными, длинными пальцами как бы ощупывает, проводит по буграм, по извилинам, по всем многозначьям слова… Вскакивает. Вскрикивает. Смеется. Темнеет.
Чуковский подарил Галичу свою книгу и надписал: «Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь…»
Вскоре после этого тот под хмельком пришел к Чуковскому просить коньячку – и был попросту выставлен.
– Не смейте приходить ко мне пьяным".
Опиум для народа
В шестидесятых Чуковский весной и осенью ложился в больницу или отдыхал в санатории. Обычный его образ жизни и круг общения резко отличались от больничного и санаторского – и всякий раз он испытывал культурный шок от общения с народом и его вельможными слугами.