В общем, встреча прошла не совсем по этому сценарию, но тем не менее стала, по выражению Солженицына, «одной из самых позорных страниц хрущевского правления»; на ней произошел «разгром всего, что хоть чуть отдавало свободой».
Хрущев начал с грозного окрика: «Всем холуям западных хозяев – выйти вон!» – в этом тоне и была выдержана вся дискуссия. Дважды выступал главный идеолог СССР Ильичев, еще зимой призвавший интеллигенцию к «выполнению ее обязанностей», под которыми понималось опять-таки коммунистическое воспитание масс. Ильичев нападал на Эренбурга за его недавно опубликованные мемуары, возвращавшие из забвения множество запретных, замалчиваемых имен. Сам Хрущев провозгласил, что «народу нужно боевое революционное искусство», велел деятелям культуры руководствоваться принципом партийности. Призывал к порядку писателей и кинематографистов: нечего помойные ямы описывать, они и при коммунизме будут. Шолохов вместо разносного доклада сказал только: вот Эренбург говорил, что у него со Сталиным была любовь без взаимности, а у нас с нынешним руководством «любовь со взаимностью».
В первый день призывали к порядку старших, на второй – молодых; это было совсем уж безобразно. С молодыми не церемонились, а просто орали. Солженицын записывал в блокнотик выкрики Хрущева: «Хотите завтра получить паспорт – и езжайте к чертовой бабушке!» «Эренбург сидел со сжатым ртом, а как Сталин умер, так он разболтался!» «Никакой оттепели! Или лето, или мороз!» «Наша молодежь принадлежит партии! Не трогайте ее, иначе попадете под жернова партии!» «Судьей будет партия!»
«Ивана Денисовича» не тронули, похоже, только потому, что была дана установка: не задевать личных вкусов Хрущева. Однако «наплыв рукописей о тюрьмах и лагерях» осудили: поговорили, мол, и хватит, опасная тема закрыта. Свободы не будет, будет партийное руководство, свои ошибки партия сама осудила и никому больше не даст, кто не согласен – получайте паспорта и уматывайте. «Этими встречами откатил нас Хрущев не только позадь XXII съезда, но и позадь XX, – писал Солженицын. – Он откатил биллиардный шар своей собственной головы к лузе сталинистов. Оставался маленький толчок».
Встреча произвела мрачнейшее впечатление на творческую интеллигенцию. Чуковский писал в дневнике 14 марта, что Сельвинский пробовал с ним заговорить о совещании, – «но я сказал ему, что так как я занят „Искусством перевода“ и подготовкой собрания сочинений, и кроме того нездоров, я запрещаю своим домашним разговаривать со мной на эту тему, сообщать мне какие бы то ни было сведения по этому поводу и не видел за все это время ни одной газеты».
Так же он запрещал разговаривать с ним о травле Пастернака, которую переживал мучительно и долго. Работать и не думать о том, что случилось, – пожалуй, так он защищал свою подвижную нервную систему от перегрузки. Какие бывают следствия такой перегрузки – он знал по опыту: отчаяние, бессонницы, сердечные боли, мозговые спазмы, почти полная утрата работоспособности…
26 марта сердитая запись в дневнике рассказывает: 20 дней назад Чуковский дал интервью Наталье Роскиной о «детской неделе» (вероятно, традиционной Неделе детской книги, которая всегда проходила в последнюю, каникулярную неделю марта). Роскина позвонила с сообщением, «что она внесла туда несколько строк – откликов на речь т. Хрущева о литературе» – «несколько абзацев о том, что я не вижу ни малейшей розни между (сталинистами) – отцами и детьми». Как раз о том, что в СССР проблемы отцов и детей не существует, Хрущев тоже говорил на памятном совещании. Чуковский вышел из себя: "Словно кто ударил меня по голове. Я пришел в ужас. Послал за Наташей – она приехала, я требовал, чтобы эта позорная отсебятина была выброшена, а потом сообразил, что в это траурное время всякое выступление с каким-то тру-ля-ля отвратительно, и потребовал, чтобы все интервью было аннулировано".
Чуковский не успокоился. Не спал две ночи. Над его статьями уже не раз проделывали такую операцию, редакционные вписки и приписки на злобу дня без уведомления автора были совершенно обычной практикой советской журналистики, поэтому рассчитывать на удачу Чуковский не стал – поехал в редакцию сам. «Прошел в кабинет редактора и сказал ему: „Вы сами понимаете, что я, старый интеллигент, не могу сочувствовать тому, что происходит сейчас в литературе. Я радуюсь тому, что 'дети' ненавидят ‘отцов', и, если вы напечатаете слова, не принадлежащие мне, я заявлю вслух о своих убеждениях, которых ни от кого не скрываю“. И еще много безумных слов».