— А тебя будет ругать?
— Меня не будет. Пошли. В питомнике встретился старик.
— Здравствуйте. Здесь можно купить немного роз?
— Здравствуйте. Это тебе хочется роз? — спрашивает Лексенку.
— Хочется, — чуть слышно отвечает она.
— Посидите, я сейчас приду. Он принес небольшой букет разных очень красивых роз.
— Сколько с нас?
— Да нисколько! Это девочке.
— Ну, спасибо.
— Спасибо, — шепчет и Лексенок.
Поначалу я думал, что Лексенок меня дичится, поэтому и не решается о чем-нибудь попросить, но потом заметил, что и дома она никого ни о чем не просит. Маму она боится, и, когда мама ее отчитывает за запачканную одежду или за то, что плохо вытерла пыль, Лексенка замирает, а выражение ее лица становится таким, о котором говорят — тупое. В ее отношениях с отцом я так и не разобрался. За те дни, что я там пробыл, Александр Николаевич редко к ней обращался и только с поручениями: принеси, подай, скажи маме... И я не замечал, чтобы она к нему обращалась. От нее я часто слышу: «А Алек говорил...» Ясно, что брат для нее — авторитет, и хотелось думать, что хоть с братом у нее нормальные отношения.
Я приносил обеды из столовой и продукты из магазинов. Столовая — рядовая, общедоступная, а блюда в ней — вкусные и недорогие, особенно запомнились помидоры, фаршированные бараниной, рисом и специями — больше я этого блюда нигде не встречал. В продуктовых магазинах выбор куда богаче, чем в Харькове, но удивили перерывы на обед — у нас их никогда не было.
Выходной день. С утра жарко и душно, мама накричала на Лексенку, и она стоит ни жива, ни мертва. Аржанков не вмешивается. У меня нарастает раздражение против обоих, но я молчу, сознавая, что мое вмешательство может их обозлить, и от этого как бы еще больше не досталось Лексенке. Находиться в такой атмосфере не хочется, и я иду покупать сливочное масло.
Магазинчик на Кабардинской, — главной, — улице. В нем тоже душно, хотя двери настежь и под потолком крутится вентилятор. У прилавка человек пять-шесть, я молча становлюсь в конце маленькой очереди, а в это время в начале ее вспыхивает скандал: некто в темном костюме, галстуке и фетровой шляпе что-то сказал резко, кого-то оттолкнул и кто-то упал. Я и еще кто-то подскакиваем и поднимаем упавшую старушку. Толкнувший уже с покупкой проходит мимо меня — он пожилой, я становлюсь ему на дороге, смотрю в глаза, — зрачки серые с маленькими точками и лицо тоже какое-то серое, — и говорю: «Хам!» Он молча обходит меня и уходит. На перекрестке снова его вижу. Он стоит с милиционером, показывает на меня пальцем и говорит: «Он!» С милицией не поспоришь, и мы втроем молча идем в отделение. С улицы входим, без тамбура и передней, в длинную комнату, похожую на красный уголок: длинные скамьи без спинок, а перед ними возвышается маленькая эстрада. На эстраде за канцелярским столом сидит кабардинец или балкарец в милицейской форме. За его спиной висит портрет Сталина. Между окнами тикают ходики. Жужжит муха, бьющаяся о стекло. Больше никого нет. Приведший меня милиционер, показывая на нас по очереди пальцем, говорит:
— Этот человек жалуется на этого человека.
— Садитесь. А ты иди на свой пост. — И после того, как милиционер ушел: — На что жалуетесь?
— Понимаете, я — преподаватель высшей партийной школы, а этот... этот мальчишка обозвал меня таким старорежимным словом — хам. Начальник или дежурный (откуда мне знать?) поворачивается ко мне: — Ай, нехорошо!
Я вскакиваю.
— Садись! Потом говорить будешь. — Обращается к жалобщику: — Оставьте нам ваш адрес — мы вам сообщим о принятых мерах.
Я опять вскакиваю.
— Но вы же меня не выслушали!
— Садись, молчи! Потом говорить будешь.
Жалобщик достает из портфеля блокнот, вырывает листок, что-то пишет авторучкой и протягивает начальнику. Начальник молча читает и говорит:
— О принятых мерах сообщим. Вы можете идти. Жалобщик стоит.
— Вы хотите что-нибудь добавить?
— Нет. Но, понимаете, это же возмутительно...
— Мы все понимаем. О мерах обязательно сообщим. Вы можете идти. Потоптавшись, жалобщик уходит. Я встаю. Начальник показывает пальцем на ходики.
— Часы понимаешь?