— Мои родственники были не в Харькове, и вместо них в суде был я.
— Дело выиграл? — голос соученика.
— Проиграл. Снова гул: переговариваются друг с другом.
— Каких это родственников ты защищал в суде? — Вопрос кого-то из пожилых.
А это тоже к делу не относится. Смех. Смеется и крутит головой задавший этот вопрос. Были ли еще вопросы — не помню, кроме одного, последнего, заданного пожилым, до сих пор молчавшим:
— Но теперь ты хоть отказываешься от отца и ему подобных родственников? Потемнело в глазах, и зазвенело в ушах, вскочил. Сзади кто-то тихо сказал:
— Петя, спокойно.
— Может еще и фамилию переменить? Не дождетесь! — Сказал и сел.
В тишине две сидевшие соученицы, прикрыв лица руками, выбежали из аудитории. Дальнейшее помню смутно.
Рыжая говорила обо мне с такой ненавистью, с какой дочка маминых домовладельцев говорила в суде. Меня поразило, что по ее словам, я прячусь за анкету, а если бы хотел, давно бы сообщил всю правду о своем происхождении. Человек не выбирает родителей, но, подрастая, дает им правильную оценку и делает необходимые выводы. Я родился в семье классовых врагов и вырос таким же, как они, — в этом все сейчас убедились. И еще, оказывается, я отношусь ко всем с презрением и насмешкой. «Я не составлял анкету...», «Это к делу не относится», «Не дождетесь...» – передразнила она меня, добавив: «Какая наглость!» Она еще что-то говорила и закончила так: «Таким, как Горелов, не место в институте и, вообще, в нашем обществе».
Изъян стал горячо меня защищать, ссылаясь на десятилетнее знакомство и ручаясь, что я вполне советский человек. Рыжая и пожилые сбивали его репликами, но Изъян, нагнув голову и ни на кого не глядя, гнул свою линию. «Мы еще разберемся, что ты сам из себя представляешь, защитник классового врага» — перебил его тот, кто спросил меня — отказываюсь ли я от отца и родственников. Изъян поднял голову, огляделся вокруг, как-то криво усмехнулся, сказал: «Да разбирайтесь сколько хотите, мне нечего бояться — у меня совесть чиста» — на этом кончил и сел.
Председатель профкома говорил тягуче и запинаясь. Его трудно было слушать, но слушали. Он сказал, что та характеристика Горелова, которую тут дал «этот студент университета» совершенно не соответствует тому, что Горелов из себя представляет, и при их десятилетнем знакомстве это очень подозрительно и, конечно, надо будет связаться с университетом, чтобы там хорошо разобрались, что из себя представляет «этот дружок Горелова». И, конечно, надо будет сообщить по месту работы отца Горелова: кто может поручиться, что и он не скрывает своего прошлого?
Еще говорили, но я запомнил лишь начало выступления того, кто предложил, чтобы я отказался от отца и родственников. Он говорил об убийстве Кирова и призывал к бдительности. Из соучеников никто не выступил.
Не помню, кто внес предложение: просить директора об исключении меня из института за скрытие социального происхождения и исключить из профсоюза; сообщить по месту работы моего отца о моем исключении и о его прошлом; сообщить в университет о недостойном поведении студента второго курса физико-математического факультета Колосовича.
— Другие предложения есть? Нет. Кто «За»? Опустите. «Против»? Нет. «Воздержался»?
Нет. Принято единогласно.
Я сразу ушел. Несколько человек остались в аудитории, и вместе с ними Изъян.
Сижу за столом на своем месте, напротив сидят Лиза и Галя, в торце — отец. Сережа стоит в дверях своей комнаты, привалившись к раме. Рассказываю о случившемся, стараясь ничего не пропустить — все равно будут спрашивать, но умолчал о том, что мне предлагали от них отречься: даже говорить об этом стыдно. Сначала — молчание, потом заплакала Лиза, да еще в голос — никогда такого не было, за ней — Галя, и тоже в голос. Сережа рывком оторвался от двери.
— Слезами горю не поможешь. — Он подошел ко мне и положил руки мне на плечи. — Только не отчаивайся. Перемелется — мука будет, вспомни ту немецкую пословицу, которой тебя учил Гриша. Деньги потерял — ничего не потерял, друга потерял — много потерял, бодрость потерял — все потерял. Гриша, мы ведь и не такое пережили!