Когда-то там, в лесах Устюги,
Я неприкаянно кружил.
Скрипела ель, стелились вьюги
У староверческих могил.
И на каком-нибудь починке
Я находил себе ночлег
И припадал к молочной кринке
Не протерев зальдевших век.
И в смутном свете повечерий
Я погружался в древний быт,
В медвежий сумрак, в дым поверий,
В какой-то сон, в какой-то мыт.
И постигал я те столетья
И в том запечном уголке,
И в хламе старого веретья,
И в самодельном черпаке...
.....................
И в смутном свете повечерий
Я закрываюсь в тайный скит.
И несказанный дым поверий
В моих преданиях сквозит.
И на каком-нибудь починке
Я источу последний пыл
И слягу в старой веретинке
У староверческих могил.
Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глубины глубин мистической Руси в поисках утраченных истоков, первооснов народного слова. Он был нашим русским дервишем, понятным всем своими прибаутками, частушками, плясовыми, и в то же время непонятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях... Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был им, был посланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова, Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев, если они сами были родом из тех же времен? И из того же племени героев.
За фольклором, за фольклором!
За янтарным перебором!
За гармошкой, за рожком!
То в телеге, то пешком...
И с каким же интересом
Шел я полем, шел я лесом!
И не знал я до сих пор,
Что я - сам себе фольклор.
Пожалуй, первым эту его посланность нам из глубин своего же народа подметил близкий ему мистическим погружением в слово Юрий Кузнецов: "Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина... А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена: "Свищут над нами столетья и годы, - / Разве промчались они?" Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полета... Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия..." И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей трагические для нас всех слова: "В линии Кольцов- Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин - последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии..." Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных основ русского слова. Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с Севера, вернулся в родное Подмосковье. Стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Глубину таланта, его мистическую основу не чувствовали и даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.
Я уходил в леса такие,
Каких не сыщешь наяву,
И слушал вздохи колдовские,
И рвал нездешнюю траву.
И зарывался в мох косматый.
В духмяный морок, в дымный сон,
И был ни сватом и ни братом
Жилец Бог весть каких времен,
И сосны дремные скрипели
И бормотали как волхвы.
Но где, когда, в каком пределе
Вся память вон из головы.
Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его, как некоего аномального явления. Ну ладно бы, выглядел явно странным, явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о запретности христианских тем и стародавних преданий.
И летят над путями походными
Солнцебоги с твоих рукавиц.
И проносятся песни свободные
Над провалами черных темниц.
Не поверишь, что написано в 1944 году, и публиковалось во всех его сборниках. Ясно и понятно, что он тогда же совсем молодым из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо "солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает", но странно и загадочно, что тогда же и будучи тем же юнцом, одновременно с воспеванием реальных побед над фашистами он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу: