Пишет Татьяна Глушкова: "Стихи 90-х годов у людей моего поколения - во многом уже итоги духа. (В данном случае я бы сузил понятие ее поколения до всего лишь нескольких поэтов, не сломленных этими годами. Но и среди нескольких в отражении народной трагедии она, несомненно, первая.- В.Б.) Биография, география уже почти вся позади: с нежным Михайловским, пушкинской деревенькой, навеки вошедшей в мою жизнь, с размеренным, хоть и вполне увлеченным, трудом... Гул Истории, или же, как я его назвала, "все безмолвие русской Голгофы", стал тем фоном стихов, что затмевает и заглушает частности личных мытарств и страданий, размывает все быстротекущее - может, и саму плоть живописной в ее подробностях жизни. Улетучивается ее аромат - в пользу грозной музыки, какую вбирает обнаженное поэтическое слово..."
Приговор поэта обжалованию не подлежит. И как бы будущие либеральные историки ни пытались оправдать творцов разрухи, русская литература не дает им никакого шанса. В отличие от грозных триумфаторов прошлого, от Петра Великого до Сталина, у пигмеев времен перестройки нет даже попыток великих преобразований, рекам народной крови они, их сотворившие, не способны ничего противопоставить. Потому и молчали прикормленные либеральные музы. Даже об октябре 1993 года в ответ на глушковский цикл "Всю смерть поправ..." и прохановский роман "Красно-коричневый" писатели иного стана не смогли написать ни строчки, кроме позорного расстрельного письма в газету "Известия". Так и останется уже навсегда жирный кремлевский боров в русской литературе приговоренным безжалостными глушковскими строками:
То Ирод из Кремля справляет пир.
Кошерное несут ему жаркое.
Стекает по кистям беспалым жир.
Кровь, как вино, течет, течет рекою...
Может быть, потому и осознанно сбросили русскую литературу с пьедестала, осознанно унизили значимость писателя, что придворные льстецы, несмотря на все подачки, не смогли выдавить из себя ни одного шедевра, ни одной мало-мальски значимой строки в защиту ельцинской своры, а с другого берега, с берега народного горя, неслись лишь плачи одних и проклятья других? Надо признать, русская литература не замаралась в ельцинском блуде. Даже сломленные или продавшиеся не исторгли из себя ни одного значимого художественного слова в поддержку режиму. Мы знаем равновеликую красную и белую классику, значит, и там и там - было величие идей. Была красота и правда. Был цветаевский "Лебединый стан" и были "Двенадцать" Блока. А что противопоставить глушковским строчкам из стихотворения "Горит Дом Советов":
Дождь отказался лить
смывать следы,
И снег помедлил
падать простодушно.
И солнце ясным глазом с высоты
Глядело на расстрел... И было душно
В тот день осенний: сладковатый чад
Клубился ввысь...
Какой листвы сожженье?
О снегопад, - как милосердный брат,
Приди на поле этого сраженья!
Этими трагически-величавыми стихами Татьяна Глушкова завершила не только свою судьбу, но и поэзию ХХ века. Она воздвигла свой памятник своему ушедшему вместе с ней народу. Дальше уже жила как бы и не она. Что-то шумела, что-то отрицала. Негодовала. С точки зрения поэтической, может быть, это было уже и лишнее. Но так ли просто земному человеку, совершившему неземной поступок, закрыть свою судьбу?
А мы живем теперь чужие жизни.
В чужую жизнь вплетаем
жизнь свою
Ненужную, как память об Отчизне
В чужом, немилом, сумрачном краю...
Наверное, так же доживал Александр Блок после написания поэмы "Двенадцать". Глушкова не впала в исторический пессимизм, понимает и даже надеется, что у русского народа еще будет своя новая судьба. Но в чем-то это будет уже новый народ и новая судьба...
И, может быть, задумчивый потомок,
Придя на семь поруганных холмов,
О нас помыслит: из таких потемок
А песнь?.. И вроде из славянских слов
Составлена, содеяна... Сокрыта,
Самой сырой землей сбережена.
Так значит, эта раса не убита
И даром, что нещадно казнена?
И все погибшие вновь когда-нибудь встанут в строй, помогут и жизнью, и делами, и даже гибелью своей будущему русскому Отечеству. Эту гибель людей уже никто не в силах перечеркнуть, значит, и она была не напрасной?