В те годы министров еще было мало, а свободного времени у них много, и господин Барбу непременно становился министром, если к власти приходили консерваторы. К либерализму всю свою жизнь барон Барбу питал отвращение, и не потому вовсе, что был чужд благородства или мыслил грубо и примитивно. Но нижестоящих он предпочитал награждать собственноручно и по одному, если ему преданно служили, толпы же не терпел вовсе, равно как и разговоров о чьих-то там правах на землю. У него самого было много и весьма обширных поместий. Кое-что было даже вокруг Бухареста — в основном загородные дома и парки. (Все они были сфотографированы самим бароном, и фотографии развешаны по стенам.) Крупные же владения тянулись в сторону гор. От Бузэу до Кымпулунга в одну сторону и до Вылчи в другую проехать можно было только баронскими лесами.
Поспешное и небрежное оформление купчих крепостей вынуждали барона немалое время проводить в судах. В зависимости от тяжбы бывал он в разных инстанциях — начиная от уездного суда и кончая кассационным. В этом-то алчном и лукавом мире хитроумных бумаг и судебных прений и повстречал барон Янку Урматеку. Встретились они в первый раз в архиве у Янку. О своем деле — а речь шла о лесе, занимавшем чуть ли не половину уезда, — барон Барбу не знал ничего, кроме записанного на манжете номера папки, с помощью которого он и надеялся извлечь на белый свет документы, давным-давно брошенные в подвал.
Как только Урматеку увидел барона — маленького, в цилиндре, черном длинном сюртуке, из-за шелковых с пятнами отворотов которого выглядывала пучеглазая, величиной не больше ореха, голова Фантоке — собачонки, с которой барон был неразлучен, Урматеку сразу понял, что с этим человеком он не расстанется. Он пригласил барона пройти к себе за деревянную перегородку, где стояли шкафы с судебными делами, подал ому стул и для начала уважительно назвал его боярином. Барон уселся и, заботливо приподняв полу сюртука, извлек увесистый промасленный сверток. Это была жареная курица для Фантоке. Нигде, даже в палате депутатов, боярин не разлучался со своей собачкой и жареной курицей, завернутой в газету.
— Если бы он знал, когда время обедать, а когда нет, он был бы человеком! — улыбаясь, говорил барон, когда люди удивленно косились на Фантоке, и деликатно отрывал для собачки крылышко.
Понаблюдав, как Урматеку отдает распоряжения служителям, а сам сыплет наизусть номерами дел из архивных реестров, барон Барбу был поражен. Когда же на заседании суда, все-таки состоявшемся после многочисленных проволочек — то в связи с отправкой бумаг по заведомо ложным адресам, то с еще какими-то хитростями, придуманными все тем же Урматеку, — барон увидел, как тот, поставив часы, висевшие в зале суда, на четверть часа вперед, добился-таки, чтобы окончательное решение перенесли на следующее заседание, он пришел в восхищение. Барон ввел Урматеку в свой дом, доверил ему свои финансы и дал полную свободу в управлении недвижимым имуществом.
Вот тут-то — а как могло быть иначе? — ловкий и деятельный стряпчий и познакомился со старым баронским управляющим Иоакимом Дороданом, лысым, сутулым стариком с красным бугристым носом, толстыми пальцами и ногтями, толщиной и твердостью напоминавшими копытца. Как всякий старый слуга в благородном доме, Иоаким Дородан получал в подарок от барина разные безделушки, украшенные баронским гербом, и свято их хранил. Его черный атласный галстук всегда был пропущен через кольцо слоновой кости с баронской короной. Этому кольцу и позавидовал Урматеку. Никогда раньше не видел он ничего подобного. Не знал, к чему можно стремиться, чего хотеть. На пирушках в слободе и попойках на ярмарках все были такими же, как он, только он одевался лучше других, по самой последней моде. И вдруг желание преуспеть вспыхнуло в нем с необычайной силой.
В нем всегда жило стремление научиться, понять, подражать и быть на виду. Костюмы он шил себе точь-в-точь такие, какие видел на адвокатах и господах, которых встречал в суде. И считал это своим преимуществом и гордился собой втайне, противопоставляя себя тем, кто по лености или глупости довольствовались тесным привычным мирком и не стремились из него вырваться. Но увидев галстук Дородана с дворянским костяным кольцом, он ощутил, как высоко он может подняться и каких головокружительных высот достигнуть. Впервые ему стало стыдно за самого себя и за свою жизнь, за отца-мясника и мать-повитуху, умершую от пьянства на угольном складе. Теперь их давно не было в живых, и Урматеку в тишине гостиной на Подул Могошоайей, рассматривая в ожидании барона портреты его предков, чувствовал от этого некоторое облегчение. И хотя он знал наверняка, что родители его умерли и лежат на кладбище возле церкви Капра на шоссе Пантелимона, этого ему было недостаточно. А вдруг когда-нибудь его постыдное прошлое заговорит, да еще устами Дородана? Он стар, бестолков, и, конечно, ему невдомек, что так тревожит Урматеку. Ведь как-то раз этот Индюк (так окрестил он Дородана) в холодном по-осеннему кабинете, который служанка в шлепанцах окуривала душистой смолой, спросил его: «А не сынок ли ты мясника Герасие?» На что Урматеку, не задумываясь, ответил: «Нет! Отец у меня был купец, в Брэиле, но рано умер, я его и не помню». Больше они про это не говорили, но с того дня Урматеку возненавидел Дородана, хотя и уверял себя, что Индюк ни о чем не догадался.