В этот же вечер сроком на три недели был приглашен молодой доктор. Звали его Матей Сынту. Было ему лет около тридцати. Невысокого роста, стройный, голубоглазый, он был смешлив и сам склонен пошутить. Доктор Сынту принадлежал к тому сорту людей, которые уже с юных лет умеют взвешивать свои слова и поступки. Он знал, что следует сказать, что можно спросить, не торопился и весьма часто доказывал свою правоту ходом событий, воспоследовавших за его словами. Это внушало к нему доверие. Он также весьма тщательно осмотрел барона, после чего долго беседовал со своим профессором. Старому Барбу он понравился с первого взгляда, и он стал нетерпеливо ожидать сумерек, когда появлялся молодой человек. Все остальные в эти тяжелые дни тоже чувствовали себя не слишком уверенно, если доктора Сынту не было в доме.
Мало-помалу опочивальня старого барона превратилась в больничную палату. Если в обычной комнате вещи располагаются так, что их удобно достать, проходя из одного конца в другой, то там, где лежит больной, все они собираются возле кровати. В обычной комнате двери свободно открываются для входящих и выходящих. Существует естественное соглашение о том, что каждый может их распахнуть и чувствовать себя в этой комнате так же легко и просто, будто всегда живет в ней. В комнате больного, напротив, все двери закрыты. Здесь отмеряют время и всем управляют таинственные часы, которые вместо пружины движет боль. Это они вызывают тех, кто призван проявлять любовь и заботу. Сюда входят лишь избранные, но никто здесь не чувствует себя уверенным. Здесь ощущается, что где-то существуют небесные врата, хотя ключом от них никто не владеет. И вообще ничто так плохо не заперто, как комната больного. Старый барон ощущал это все более и более явственно. Ни визиты близких друзей из правительства и из клуба, ни любимые вещицы, которые по его желанию были собраны возле него, ни вальсы Штрауса, которые в послеполуденное время наигрывала в соседней комнате домница Наталия, не могли закрыть ту невидимую дверь, сквозь которую дул ветер, заставлявший вздрагивать больного. Пока домница играла, исхудавший и ослабевший барон лежал, положив желтые, костлявые руки на одеяло. Всю свою жизнь отбивал он такт, не в силах сдержать ту радость, которая охватывала его при звуках вальса. Теперь даже если боль отступала, кружение веселого вальса уже не тревожило волнением душу больного. Любимую, знакомую музыку старый барон слышал будто издалека, и она казалась стертым, потускневшим дагерротипом. Чувствовал он только тяжесть во всем теле от затылка и до ступней. И свинец этот не мог растопить никакой вальс. Однако надежда была на доктора Флорю Петре. Ею и жил барон, с каждым днем все больше ценя доктора и восхищаясь им. Однако силы его убывали, и вместе с тем болезненно обострялись ум и чувства. Свет, озарявший его сознание, внушал ему терпение и облегчал боль, терзавшую и угнетавшую его тело. Вот уже сорок лет старый Барбу в темном углу спальни хранил киот своей матери — тяжелый, дубовый шкаф, искусно украшенный резьбой, снизу доверху увитый лавровыми листьями, гирлянда которых прерывалась маленькими фигурками, изображавшими всадников с копьями на вздыбившихся конях, попирающих драконов. При красноватом свете лампадки казалось, будто целая армия маленьких Георгиев Победоносцев поднимается к небу. В киоте помещались иконы. В самом центре висела Богородица в золоченом окладе, потом святой Николай, покровитель женихов, и святой Харалампий, оба с книгами премудростей в руках, потом благочестивая Параскева, изображенная, в соответствии с народным сказанием о ней, на фоне скита; святой Стелиан, защитник детей, рядом со святым Христофором, святая Варвара, покровительница семейства Барбу, в день которой мама Митана всех кропила святой водой, и множество других икон и иконок из слоновой кости, в золотых и серебряных окладах, на которых святые были вытянуты на греческий манер или разукрашены по-русски цветами. Мимо этого киота старый барон ходил каждый день, по утрам и вечером крестился, но никогда не останавливался, чтобы посмотреть на него. Но теперь, лежа в постели, он то и дело смотрел, как при свете лампады сияет позолота, и киот представлялся ему входом в таинственный мир. Это оттуда, так казалось старому барону, веяло холодом, от которого его бросало в дрожь, оттуда шло новое понимание мира, которое потихоньку завладевало им. Постепенно он начал верить, что из его спальни есть ход куда-то под землю и начало его скрывается за киотом. Мало-помалу, день за днем, страх его притупился, и он уже смотрел на киот совершенно спокойно. Меньше стали пугать его и боли, меньше отвращения вызывать всяческие выделения. Кислая и черная, словно кофейная гуща, рвота и сладковатый запах плохо вымытого тела, молочно-белые микстуры, выходившие из него в виде красноватой жидкости с длинными нитями свернувшейся крови, — все эти неприятные телесные отправления происходили перед строгими и чистыми иконам согласно закону, сущность которого барон теперь понимал, а потому и мирился с ним. Живой и явственной осталась одна-единственная мысль, похожая на птичку, порхающую перед киотом, то там, то здесь склевывающую искры, исчезающую в тени, вылетающую на свет. И барон, лежавший в постели, незаметно для посторонних глаз полностью покорился ей…