На пасхальной неделе «энти» могли приходить в дом когда угодно и в каком угодно количестве — Урматеку всех принимал одинаково радушно. «Энти» и приходили! Однако Лефтерикэ, не выдержав как-то бесконечной попойки, заснул, положив голову на стол. Урматеку вытащил его из-за стола, уложил на кровать поверх одеяла, сложил ему руки на груди и зажег в головах свечку; мало этого, обмазал его роскошную бороду, которую Лефтерикэ берег пуще глаза, жидкой глиной, которую сам же и зачерпнул из придорожной канавы. Но и этого показалось Урматеку недостаточно, вызвал он кукоану Тинку, свою тещу, чтобы та полюбовалась на сыночка. Старуха, притомившаяся от целодневной беготни да еще пропустившая рюмочку, как увидела, что из Лефтерикэ сделали покойника и лежит он с открытым ртом и слипшейся бородой, завыла от обиды и жалости в голос, еле-еле бедную старуху утешили.
Лефтерикэ и теперь вздрагивает, стоит ему только вспомнить об этом, и грустно поглаживает бороду, словно она у него болит.
Все так и стояли толпой в ожидании хозяина и приглядывали себе местечко. Как только появились Янку с Иванчиу, Катушка быстренько уселась на противоположном конце стола.
— Иди-ка сюда, Катушка!
Женщина притворилась, что засмущалась. Но потом поднялась, прошла за спиной гостей, поцеловав на ходу в плешивую макушку мужа, который кивнул ей с набитым ртом, и, проскользнув на указанное ей место, вздохнула:
— Как прикажешь, дядюшка!
Кукоана Мица, сидевшая в середине стола, сделалась красной, как свекла. Тяжелая ложка выпала у нее из рук и отбила край хрустальной фруктовой вазы, которая протяжно и жалобно зазвенела. Лина, сестра Мицы, вскочила, остановила этот дребезжащий звон и прошипела сквозь зубы:
— Да выгони ты ее к чертовой матери, Мица! Почему ты сама не сядешь с Янку?
Все занялись едой. Ножи стучали о тарелки, булькали бутылки, и все при полном глубоком молчании. Время от времени кто-то откашливался, прочищая голос, будто собирался что-то сказать. Но никто ничего не говорил. Тудорикэ, навернув на вилку жирную индюшачью кожу, макнул ее в солонку и теперь жадно жевал. Лакомка Лефтерикэ вырезал из индюшачьей грудки длинный кусочек мяса, прилегавшего к самой косточке, обмакнул ее в растопленный жир, благоухавший лавровым листом, и смаковал понемножку. Иванчиу с аппетитом ел приперченную брынзу.
Вино лилось рекой, примешивая свой кисловатый запах к пряным и острым ароматам, уже пропитавшим воздух.
Урматеку, сидевший во главе стола, потихоньку наблюдал за гостями, притворяясь, будто играет зубочисткой: расщепив ее, он заставлял ее глухо дребезжать. Потом, вообразив, что это две ножки, заставил зубочистку мелкими шажками отправиться по скатерти к ручке соседки. Янку коснулся по очереди каждого ее ноготка, а когда кто-то сморозил какую-то глупость и все подняли от тарелок головы, сделал вид, что заинтересовался кольцом, будто увидел его впервые в жизни, и пересчитал листочки бирюзового трилистника, оправленного в серебро. Кольцо это он сам подарил ей в Хэрэстрэу, когда губы Журубицы показались ему слаще, чем всегда. Произошло это вдали от людей в полном уединении и тишине, в свежепобеленной комнатке, откуда сквозь узкое окошко виднелся румяный весенний закат, перечеркнутый лиловыми полосами облаков.
Сам Урматеку ел мало, и ему была противна чавкающая жадность собравшихся за столом. Взяв большой ломоть белого хлеба, он зарылся носом в его пахучую мякоть. Он любил этот сытный пшеничный запах, казавшийся сытнее самого хлеба. С малых лет он любил запах хлеба больше, чем его вкус. Мать учила его оберегать хлеб от всякой нечистоты, поднимать, где бы тот ни валялся. И до сих пор он подбирал все корки и бросал в бадью, где замешивали корм для птицы. Он, который в пьяном разгуле прикуривал от сотенной бумажки сигару, послюнив палец, собирал со стола хлебные крошки.
Вдыхая свежесть, веющую от молодой женщины и мягкого хлеба, он с брезгливостью смотрел на жир, которым лоснились физиономии сотрапезников. Ему было тягостно, противно, что это его родственники, что они сидят в его доме, что Мица приглашает их почти каждый день. Но обирая много лет подряд барона Барбу, так что теперь он мог без особого убытку кормить в собственном роскошном доме всю эту компанию, Урматеку незаметно прошел хорошую школу, в которой оказался не последним учеником. Втайне он гордился, что умеет есть красиво, по-господски, хотя если ему хотелось насытиться всласть, то он себя не стеснял ничем, забывая все: и чему научился, и чего нагляделся. Но про себя знал твердо: стоит ему захотеть, будет и он держать себя как истый боярин. А все потому, что глядел во все глаза и запоминал крепко. А «энти» ни на волос благороднее не станут, даже если б и захотели! Оттого-то Урматеку и гордился, оттого-то и приходил в ярость. Гордился он собой, чувствуя себя выше их, злился же оттого, что не мог всех их выгнать вон, что стыдился их, что Мица дорожила ими, а он Мицей. Сколько раз кипел он от гнева так, как сейчас! Выпив единым духом бокал вина, от которого ему сразу стало жарко, Урматеку положил свою руку на маленькую, ленивую руку Катушки, крепко сжал ее, кашлянул и заговорил: