— Вот и еще! Посмотрите только! — любовалась она каждой из них.
Книги, больше всего стихов, французских, немецких. «Элегии» Ламартина во многих местах отчеркнуты, где ногтем, где иглой. Среди растрепанных страниц томика заложены два перевода «Озера» на румынский язык, оба написаны рукою домницы. Один Элиаде-Рэдулеску[12], другой — ее собственный. На пожелтелом листке, исписанном острым угловатым почерком, каким потом будут написаны записочки с просьбами и напоминаниями, в уголке было нечто вроде посвящения: «Ради тебя я старалась, Барбу! Наталия. Июль, 1864». Трогательная надпись и стихотворение, действительно самое любимое, вызывали обольстительный образ домницы Наталии, какой была она много лет тому назад да, собственно, осталась и теперь, и напоминали о том счастье, какое было тогда в этом отъединенном от всего мира доме.
И другие комнаты хранили самые разнообразные вещи. Бывший кабинет барона Барбу — ружья и сабли по стенам; буфеты в столовой — тарелки и бокалы, так что можно было хоть сейчас накрывать на стол; чердак — дубовые высокие сундуки, забытые уже тогда, когда барон Барбу еще не родился. В них лежали старинные боярские кафтаны, шапки-ишлаки, чувяки, сбруя, сафьяновые седла, столовые наборы, чернильницы, которые носили на поясе, когда чернила были из бузины, а писали гусиными перьями, сломанные кобзы с порванными струнами, шали и кацавейки. Конечно, ни один человек не мог бы упомнить обо всем об этом…
Синие зимние сумерки быстро опустились на барский дом, где впервые за много лет загорелись огни. Принесли корзины с кукурузными кочерыжками, затопили печи. Острее запахло плесенью, в печах заиграло пламя. Огромные комнаты, в которых так долго никто не жил, с трудом поддавались на тепло. Кукоана Мица до самого ужина все хлопотала, осматривая каждый уголок и закоулок, прежде чем передать хозяйство на руки Пэуны. Молчаливые батраки, птичницы и работницы с маслобойки, кто сложив руки на животе, кто подперев одной рукой щеку, а другой прикрыв рот, смотрели на все без удивления, без сожаления, но и без радости. Только время от времени какая-нибудь из женщин, припомнив кто знает какую домашнюю неурядицу, проклинала прошлое с его барами и будущее с новыми хозяевами, которые не были лучше прежних и интересовались людьми меньше, чем стульями и лавками.
Урматеку заперся вместе со старостой, чтобы посмотреть счета. Он был весел, выпив перед этим бутылочку вина.
Новые хозяева ужинали тем, что удалось найти на птичьем дворе и в конторе. Все сидели за большим круглым столом под большой висячей лампой. Ели молча, каждый по-своему очарованный и завороженный этим домом. Из вежливости, но и из необходимости хоть как-то объяснить внимание, с каким он глядел на белоснежные руки мадемуазель Элен, Урматеку спросил:
— А тебе, мадемуазель, понравилось у нас здесь?
Элен со смущенной улыбкой, прося извинения за невнимательность, так как мысли унесли ее куда-то далеко-далеко, торопливо ответила:
— Красиво, очень красиво… романтично!
— Вот видишь! То-то! — заключил Янку. — Если тебе тут нравится, придется бывать почаще!
Янку пристально и многозначительно посмотрел на нее и, налив золотистого ароматного вина, посоветовал пить как можно медленней, чтобы насладиться букетом.
Урматеку принялся рассказывать, что он сделает с имением, прежде чем оно отойдет в приданое Амелике. От этого рассказа мать с дочерью пришли в хорошее настроение, позабыв все свои подозрения и недовольства. Они больше не желали видеть ничего неприятного или странного, они хотели жить, полностью доверившись Янку. И Янку, пользуясь этим, продолжал рассуждать, обращаясь к одной мадемуазель Элен, поскольку кукоана Мица то и дело вставала, отлучаясь по хозяйственным делам, а Амелика, завороженная любопытством, которое разожгли в ней комоды и ящики, потихоньку удалилась. Плетя свою цветистую речь, Урматеку не постеснялся сообщить, что ему известна история любви мадемуазель. Не забыл он выразить и свое мнение о ее бывшем возлюбленном, которого он знал, после чего стал настойчиво ей предлагать, а вернее сказать, просить ее об одном: чтобы она подольше не покидала их дома! Он говорил, что с тех пор, как она появилась у них в доме, всем стало веселее, вещи заблестели ярче и время потекло приятней! И действительно, эта женщина, созданная, чтобы тревожить сердца и разжигать желания, привнесла с собой дух подлинной элегантности и светскости, о каком давно уже мечтал Янку Урматеку. И теперь он думал, что при его годах мадемуазель Элен как нельзя лучше соответствует его помыслам, вкусам и самолюбию. Его сердца, — и это было невероятно! — коснулось что-то вроде любви (во всяком случае, так это он для себя назвал), и он представлял себе не только удовольствия, развлечения с этой полненькой и красивой француженкой, но и дружеские беседы, тихие ласки и долгие, спокойные часы, проведенные вместе. Вместе с любовью вселилось в Янку и нетерпение, которое готово было толкнуть его на множество необдуманных поступков, в том числе и подарки, которых никогда раньше он не делал. Прервав свою пышную речь, он огляделся вокруг, ища в этом незнакомом ему еще доме что-нибудь такое, что можно было бы подарить мадемуазель Элен. Он чувствовал — это совершенно необходимо! Урматеку был в затруднении: вокруг он не видел ничего, что соответствовало бы его желанию и могло быть подарком. Сделав вид, что это деликатное извинение за то, что он прерывает на миг их дружескую беседу, Урматеку дерзнул погладить белевшую в ярком свете лампы женскую ручку. Мадемуазель Элен была занята своими мыслями, голова ее склонилась к плечу, а сама она прислушивалась то ли к словам Янку, то ли к чему-то далекому или давнему. Тяжело поднявшись, Янку подошел к вместительному буфету орехового дерева. Среди множества хрусталя Янку увидел дюжину старинных бокалов. Они были такие вместительные, что могли служить вазами для цветов. На хрустале белели виньетки, а ободок и массивная ножка были вызолочены. При свете лампы тяжелый граненый хрусталь отсвечивал то розовым, то персиковым. Янку достал бокал, вытер его, повертел в руке и, налив до половины вином, поклонившись, подал мадемуазель Элен.