— Да кто это? — спросил Ронни.
Бальдур с некоторым удивлением — как можно не знать! — ответил:
— Эрнст Ханфштенгль…
— Чтоооо?!
— Что слышал… Ну, говорю же тебе — это он. Пуци[1]. На, — Бальдур сунул в руку Ронни визитную карточку. Ронни машинально прочел надпись на ней, и глаза у него вылезли на лоб, потому что написано было, очевидно, шутки ради, не только имя, но и прозвище.
— Почему, — спросил Ронни, — его прозвали Пуци? Ты знаешь, Бальдур?
— За то, что неряха. Нет, не в том смысле, что сорочек не меняет, а в том, что постоянно умудряется посадить на себя пятно даже в том случае, если обвязан салфеткой…
Ронни никогда в жизни не осмелился бы прийти по адресу, указанному на визитке. Сидеть с Бальдуром в Богом забытой комнатушке — это было одно, а являться пред ясны очи Пуци Ханфштенгля — это совсем другое. Пуци был не просто видной фигурой в артистической жизни Мюнхена — он был настоящей звездой. Миллионер, владелец процветающего издательского дела был желанным гостем в каждом уважающем себя светском салоне по двум причинам. Славу Пуци создали два его таланта — виртуозная игра на рояле и убийственное остроумие.
Нет, Ронни не собирался тащиться к нему в своем обтрепанном гольдберговском костюме. Но это было неважно, совсем неважно. Важно было лишь то, что Пуци сказал о его игре…
Яльмар фон Гроф единственный из ребят сторонился Бальдура фон Шираха, и рот его с выступающей нижней губой невольно кривился от презрения и отчаяния. Яльмар чувствовал, что смазливый малец вот-вот почти без усилий узурпирует его незримый трон, на котором он, Яльмар, всегда восседал на любом сборище оруженосцев по праву главного сорвиголовы. Но оказалось, что метелить коммунистов и коммунят на улице — это еще не все.
Бальдур много читал, Бальдур знал все на свете и мог все на свете объяснить. Бальдур интересно рассказывал, Бальдур философствовал, Бальдура слушали и поддерживали. Малец бесил Яльмара, когда уверенно рассуждал о национал-социалистическом будущем Германии, рассуждал так, что даже Уве Франк внимательно слушал и кивал лохматой головой. Кроме того, пацаны тянулись к Бальдуру потому, что он вел себя не как вожак мальчишек, а как старший их брат — никогда он, подобно Яльмару, не окорачивал никого командным тоном, не доказывал ничего кулаками, он просто подходил и смотрел тебе в глаза мягко и с участием, гася в зародыше любое желание затеять ссору.
Ронни наблюдал за Яльмаром, он опасался этого неуемного и самолюбивого драчуна и слишком любил Бальдура, чтоб не ощущать тех колющих болезненных токов, что прямо-таки били от Яльмара, когда Бальдур снова и снова оказывался в центре внимания. Яльмар пульсировал, словно нарыв, налитый ядовитым гноем зависти.
На пьянке в неуютной холостяцкой квартире Уве Франка нарыв прорвался.
Уве сам был пьяницей — он полагал уменье пить одной из непременных составляющих мужественности, даром что сам из-за постоянного злоупотребления алкоголем пить уже совершенно не мог — ему хватало стакана шнапса, чтоб погрузиться в сон, по сладости и длительности подобный вечному покою. Старшие оруженосцы порой собирались в его неухоженной квартире, дабы спокойно напиться — тут было нечего опасаться ни родителей, ни полиции, ни коммунистов, ни общественного мнения. Тем более что единственный цензор — Уве — вырубался быстрее всех, после чего препровождался под жилисты рученьки на свою койку и заводил там в две дырочки «Дойчлянд, Дойчлянд юбер аллес» с удивительно нежным подсвистом.
Ронни почти никогда не принимал участия в этих мальчишеских загулах, но в этот раз пришлось — потому что Бальдур достиг среди пацанов уже такой степени влияния, что пренебрежение общими развлечениями могло повредить его авторитету, он ведь и так был одним из самых младших… Нутром почувствовав это, Бальдур заявил, что «неплохо было бы выпить», а Ронни, разумеется, счел долгом его сопровождать.
Ронни видел, что Бальдур старается не налегать на спиртное. Несколько выпитых глотков шнапса одарили его необычайным красноречием, чем он и пользовался вовсю. Его слушали, с ним пытались спорить, он с удовольствием отвечал, блестя чуть затуманенными синими глазами, щеки у него нежно горели, и ему, кажется, нравилось сидеть в центре всеобщего оживления.