– Мне очень жаль… – сказал я.
– Если честно, то мне тоже, – неожиданно заявила администратор. – Особенно если все было так, как вы рассказываете. У нас здесь хватает клиенток с самыми различными представлениями о правилах приличия. Хочу вас предупредить: на охране будет ваша фотография. И хорошо еще, если к вам никто не заявится в театр.
Да уж! Особенно если учесть, что в формуляре стоит совершенно другой театр. Тупой музыкальный проект для кошельков, которые и проводят здесь время.
– Ну ты даешь, – сказал мне Степан, режиссер готовящейся премьеры по Платонову. – Мне рассказали, на кого ты напал в спортзале. Пассия Техникельуглерода! Вот это храбрость. Не зря про тебя ходила слава героя—любовника! А все у нас в театре полуебнутым прикидываешься!
Я – с Розалиной? Нет!
Забыты мной
И это имя, и весь бред былой.
Уильям Шекспир. «Байда о любви»
Поток людей в трехкомнатной квартире, которую снимал на Октябрьском поле Иржичех, делал ее абсолютно не приспособленной к жизни. Тем более фигурировали там люди, с понятием «уют» никак не ассоциирующиеся. Мрачные, даже когда громко ржали над какой—нибудь сальностью, иногда хоронившие кого—то или с прискорбием отмечавшие чье—то неоправданно долгое отсутствие, иногда вращавшие глазами, словно готовые загрызть, и уезжавшие с этим настроением в ночь. Я называл их про себя «милые соседи».
Сначала они увели у меня Шекспира.
– Что читаешь? – спрашивает гость в спортивном костюме и с железными передними зубами.
– Шекспира, – говорю.
– Шекспира??? – Такое удивление, словно от меня этого никак ожидать не приходится. – Дай погонять, я давно хотел…
Больше я не видел ни человека, ни Шекспира.
– Иржи, мне, наверное, надо уехать, – начинал я разговор с бригадиром поселения.
– Поживи еще чутка, че те по чужим углам мыкаться.
– Ну, понимаешь, мне тяжело… концентрироваться для роли…
– Тебе что, кто—то мешает репетировать в нашей квартире, скажи, мешает?
Глаза Иржичеха выражали святое недоумение.
Я оставался, но с каждым днем терпеть было все тяжелее и тяжелее. У гостей этой квартиры был странный обычай: пришел, есть двадцать минут – обыщи все вокруг. Как мне удалось спрятать икону святой Дарьи, одной, видимо, святой Дарье и известно. Ремонт они, мои милые сожители, сделали потрясающий. Привели с какого—то рынка таджиков. Долго выбирали цвет для стен. В итоге они получились разноцветными, ярких ядовитых цветов: от фиолетового – так хотел Иржичех – до оранжевого, который назвал я, поскольку все депрессивные оттенки были уже заняты.
Таджиков, просящих денег за работу, вывели во двор и избили.
Все в квартиру Иржичеха приезжали из регионов с какими—либо проектами, заранее обреченными на неудачу, ибо здесь, в Москве, и своих прожектеров хватало.
Как объяснял мне Иржи, «все темы потихоньку переезжают в Москву…», но, насколько я понимал из разговоров, питерская романтика тем, понятий, разборок, тер и правоты—неправоты уступала в Москве технологиям бизнес—переговоров, нахождения точек соприкосновения и умению сделать сотрудничество взаимовыгодным во всех смыслах этого слова.
Иржи на своем начала восьмидесятых годов «мерине» с вычурным кожаным салоном, обивка которого стоила дороже самой машины, смотрелся музейным экспонатом.
Мое присутствие он объяснил очень просто: «Это артист». Дальнейших объяснений эта фраза почему—то ни у кого не требовала – все понимающе кивнули.
«У—у—гум. Понятно…» Сопровождалось это примерно таким же выражением эмоций, как если бы вместо слово «артист» произносилось: «Это смертник. Уже завтра с криком «банзай!“ он подорвет вражеский трактор на картофельном поле…» – «У—у—гум. Понятно…»
Иржи был уверен, что всех в чужом городе подстерегает смертельная опасность. После одного инцидента, который случился со мной на Чистых прудах, он стал частенько подхватывать меня домой на машине. Сначала я думал, что он так удачно постоянно проезжает мимо, но потом понял, что зачастую это были совсем нешуточные крюки, сопровождающиеся стоянием в пробках и часовыми ожиданиями, когда на метро ехать минут двадцать пять. Но метро, как говорил мудрый Иржи, «тема опасная».