– Хорошо.
Медсестра вернулась на свое место, а мы с Мейтлендом направились к двери. Но у порога что-то невольно заставило меня остановиться, и я обернулся.
– И долго они находятся в наркозной комнате? – спросил я.
– Одни – несколько недель, другие – несколько месяцев.
– А сколько длится лечение?
– Не менее трех месяцев. Иногда – четыре.
Я в первый раз слышал о таком длительном наркозе. Должно быть, мое удивление было заметно. Мейтленд с размаху хлопнул меня по плечу и объявил:
– Новаторство! Вот чем мы занимаемся в Уилдерхоупе – идем по пути прогресса!
Последнее слово эхом отразилось от скрывавшихся в тени стен. Одна из пациенток вздохнула, и медсестра подняла голову.
– А теперь, – объявил Мейтленд, – пойдемте наверх.
В подвале было два отделения: одно мужское, второе женское. Все пациенты размещались в отдельных палатах с большими окнами. К сожалению, металлические решетки на окнах создавали неприятное впечатление, мешая наслаждаться видом на вересковую пустошь и разбивая его на квадраты. В обоих отделениях было очень тихо, и, когда мы просматривали документы, причина сразу стала ясна. Мейтленд считал: когда лекарство не помогает, следует удвоить дозу, а если и в этом случае нет улучшений, дозу удваивали еще раз.
Я предполагал, что эти пациенты больны менее серьезно, чем те, кто помещен в комнату сна. Но оказалось, что их состояние немногим лучше. У всех хронические формы психоза и депрессии, почти у каждой попытки самоубийства или мысли об этом. Пока мы просматривали карты, Мейтленд говорил:
– Стоит представить, через что проходят эти несчастные, и о собственных мелких проблемах сразу забываешь. Их судьба ужасна. – Естественно, я согласился, и Мейтленд продолжил: – Встречали вы пациента, который бы так сильно страдал от болезни тела, что готов был свести счеты с жизнью, лишь бы избавиться от мучений?
Я ответил отрицательно.
– Можете себе представить, в каком состоянии эти пациенты? Вот почему наша работа здесь так важна.
Со временем я привыкну к его неожиданным пылким речам, но в первый день немного растерялся. Создавалось впечатление, будто Мейтленд носил маску, которая иногда спадала, обнажая лицо совсем другого человека – более чувствительного, исполненного сострадания. Здесь, в больнице, он был врачом, а не завсегдатаем радиопрограмм и не санитаром общества, обещавшим искоренить душевные болезни до конца столетия. В предстоящие годы частенько приходилось слышать, как циники называли пламенные речи Мейтленда тщательно просчитанной частью его образа, но это неправда. Мне кажется, они были совершенно искренни и обнажали ту грань его характера, которую Мейтленд обычно скрывал. Он был сложным человеком, гораздо более сложным, чем полагали авторы газетных статей.
Когда мы закончили обход, Мейтленд показал мне кухню и столовую. Я был представлен миссис Хартли, пухленькой хлопотливой женщине, мывшей котлы и сковородки вместе с молодой помощницей. Миссис Хартли вытерла руки о фартук, сжала мою руку шершавыми красными пальцами и спросила, какие блюда я предпочитаю. Моим ответом повариха осталась довольна – одобрила и то, что я люблю, и чего не люблю, а потом с гордостью произнесла:
– Лучше свинины, чем в Саффолке, нигде не найдете, доктор. Высший сорт!
Когда мы уходили, Мейтленд попросил ее приготовить сэндвичи с солониной и заварить чаю. Если миссис Хартли и не бухнулась в ноги хозяину, то, во всяком случае, не из-за недостатка уважения.
На первом этаже Мейтленд показал мне кабинеты, в которых принимали приходящих пациентов. Как и во время собеседования, он особо подчеркнул, что медицинские услуги местному населению больница предоставляет не на регулярной основе. Мейтленд хотел показать, что перетруждаться мне не придется.
Потом мы подошли к блестящей черной двери.
– Минутку, – произнес Мейтленд, останавливаясь и доставая из кармана ключ. – Вот мой кабинет.
Раздался щелчок в замке, и Мейтленд открыл дверь.
– Только после вас, – добавил он, пропуская меня вперед.
Я шагнул в комнату, сочетавшую атмосферу музея и роскошных королевских апартаментов. Декор был выполнен в викторианском стиле – мраморный камин, птичьи чучела под стеклянными колпаками и огромный темно-красный честерфилдский диван. На стенах висели картины, стандартные лампы и часы, украшенные серебряными и золотыми орнаментами из листьев. Единственное, что выбивалось из обстановки, – унылый серый картотечный шкаф. На столе у Мейтленда стояли две фотографии. Одна представляла собой парадный портрет красивой женщины лет двадцати пяти – тридцати. Фотография была старая, сделанная еще до войны. На другой Мейтленд стоял перед статуей Свободы вместе с тремя мужчинами – судя по виду, тоже учеными. Я предположил, что это его американские коллеги.