Тем утром я очень волновался: мне предстояло собеседование. Явственно припоминаю – был конец августа, один из последних теплых дней того удивительно погожего лета. Небо над Трафальгарской площадью сияло голубизной, вода в фонтанах искрилась, будто стекло. В кармане у меня лежал конверт с ответом от Хью Мейтленда. На толстом листе кремовой бумаги было написано: «Предлагаю встретиться в клубе. Так удобнее всего, у меня там назначена другая встреча на половину десятого».
В студенческие годы я часто слушал выступления Мейтленда по радио. Он был завсегдатаем дискуссионных программ, в начале которых струнный квартет неизменно играл что-то современное, прогрессивное – например, Бартока. Я выключал свет, ложился на кровать и впитывал каждое слово. Приятный голос интеллигентного человека – богатый модуляциями, добродушный, но в случае необходимости способный опуститься до угрожающе низкого регистра и звучать властно, повелительно. Оглядываясь назад, понимаю, что Мейтленд был типичной фигурой для того времени, представителем возникшей в послевоенные годы профессиональной элиты. Этих людей объединяло одно – несокрушимая вера в себя и твердая убежденность, что их судьба – обеспечить всему человечеству светлое будущее.
Мейтленд возглавлял отделение психологической медицины в больнице Святого Томаса, но при этом успевал работать в качестве консультанта в трех других больницах – Модсли, Белмонте и Вест-Эндской клинике для нервнобольных. Научные статьи Мейтленда регулярно печатались в «Британском журнале психиатрии», а знаменитый учебник (до сих пор помню светло-голубую суперобложку) был только что переиздан.
Клуб «Брекстон» находился с южной стороны Карлтон-Хаус-Террас и выходил окнами на Сент-Джеймс-парк. Обстановка оказалась в точности такой, как я и ожидал, – дубовые панели, старинные гравюры, запах полироли для дерева и аромат табака. Привратник принял у меня пальто и сопроводил в приемную, я опустился в кожаное кресло и стал ждать, слушая громкое тиканье напольных часов. На столике лежали ежедневные газеты – аккуратно сложенные, ни одной измятой. Корешки были такие ровные, что возникло подозрение: их предварительно прогладили утюгом. Но я был слишком взвинчен, чтобы читать. Прошло около пяти минут, когда меня наконец провели наверх, в библиотеку.
У некоторых высоких мужчин есть привычка горбиться, однако, поднявшись с кресла, Мейтленд выпрямился во весь свой могучий рост и горделиво вскинул подбородок. На нем был идеально сидящий костюм в тонкую полоску, явно сшитый в престижном ателье на Севил-Роу. К галстуку был приколот какой-то значок – видимо, признак принадлежности к сообществу колледжа. Глаза карие, чуть запавшие, волосы зачесаны назад. Судя по жирному блеску, Мейтленд явно переборщил с помадой для волос. Зубчики расчески проложили в волосах глубокие борозды, демонстрируя, как старательно подошел к делу владелец. Пожалуй, Мейтленда можно было назвать импозантным, хотя впечатление от твердых, мужественных черт лица несколько портил второй подбородок, а лоб пересекали горизонтальные морщины.
– Доктор Ричардсон, – произнес Мейтленд, протягивая руку. Я сразу узнал голос. Пожатие было крепким, в ответ я невольно напряг собственные пальцы. – Спасибо, что пришли.
Тогда я временно работал в больнице Ройал-Фри – случилась вспышка необычного, неизвестного заболевания. Симптомы включали мышечные боли, апатию и депрессию. Жертвами стали более двухсот человек, в том числе значительная часть персонала. Мейтленд спросил, занимался ли я кем-то из пациентов, и предложил высказать мои предположения относительно диагноза и возможной причины заболевания.
– Клиническая картина, – наконец осмелился заговорить я, – наводит на мысль об энцефаломиелите – скорее всего, вирусном, передающемся при прямом контакте.
Одобрительно кивнув, Мейтленд разложил на столе мое заявление о приеме на работу и рекомендации. Немного поговорили о моих студенческих годах, особенно о спортивных достижениях. Я играл в регби – Мейтленда это заинтересовало.