– Может, – сказал я, – будет естественнее, если у нас будут пустые рюмки.
Мы допили. Я поставил свою рюмку.
– Бармен! – позвал я.
– Повторить?
– Да…
Он уже собирался отойти.
– Бармен, – выпалил я, – мы хотели бы предложить вам выпить с нами, если вы не против.
– Eh bien! – воскликнул голос позади нас. – C'est fort ça![11] Ты не только наконец (и слава богу!) совратил этого прекрасного американского регбиста, но ещё и пользуешься им, чтобы растлить моего бармена. Vraiment, Jacques![12] В твоём-то возрасте!
У нас за спиной стоял Гийом, скалящий зубы, как кинодива, и размахивающий длинной белой салфеткой, без которой его никогда не видели в баре. Жак повернулся, страшно довольный тем, что его обвинили в такой незаурядной соблазнительности, и они с Гийомом бросились друг другу в объятия, как две старые экзальтированные девицы.
– Eh bien, ma chérie, comment vas-tu?[13] Давно я тебя не видел.
– Я был ужасно занят, – сказал Жак.
– Не сомневаюсь! И не стыдно тебе, vieille folle?[14]
– Et toi?[15] Ты, уж конечно, не терял времени даром.
И Жак бросил восторженный взгляд в сторону Джованни, как если бы он был скакуном редкой породы или редкостной частью фарфорового сервиза. Гийом проследил за взглядом Жака и сказал упавшим голосом:
– Ah, ça, mon cher, c'est strictement du business, comprends-tu?[16]
Они немного отошли. И меня вдруг окружило страшное молчание. В конце концов я поднял глаза и посмотрел на Джованни, который наблюдал за мной.
– Кажется, вы хотели угостить меня, – сказал он.
– Да. Возьмите себе что-нибудь.
– Я не пью спиртного на работе, поэтому налью себе кока-колы.
Он взял мою рюмку.
– А вам? То же самое?
– Да, то же.
Я ощутил, что мне приятно с ним разговаривать, и это чувство испугало меня. Я ощущал какую-то угрозу, поскольку Жака уже не было рядом. Потом я понял, что мне придётся платить – хотя бы за эту рюмку: не мог же я дёрнуть Жака за рукав, будто я у него на содержании. Я кашлянул и положил на стойку купюру в десять тысяч франков.
– Так богаты, – сказал Джованни, ставя передо мной рюмку.
– Нет, вовсе нет. Просто у меня нет мелких денег.
Он улыбнулся. Не могу сказать, улыбнулся ли он, думая, что я лгу, или потому, что понял, что я говорю правду. Он молча взял деньги, пробил чек и аккуратно выложил передо мной сдачу. Потом наполнил свой стакан и встал, как прежде, облокотившись на кассу. Я почувствовал, как что-то сжалось у меня в груди.
– A la vôtre! – сказал он.
– A la vôtre.[17] Мы выпили.
– Вы американец? – спросил он наконец.
– Да, из Нью-Йорка.
– О! Мне говорили, что это очень красивый город. Красивее Парижа?
– Ну нет, – сказал я. – Нет города красивее Парижа.
– Кажется, одно предположение, что другой город может быть красивее, способно вас рассердить, – сказал Джованни с улыбкой. – Простите меня. Я не хотел показаться еретиком.
Затем добавил более серьёзно и так, будто желал успокоить меня:
– Вы, должно быть, очень любите Париж.
– Я и Нью-Йорк люблю, – сказал я, чувствуя с беспокойством, что у меня в голосе зазвучали нотки самообороны, – но Нью-Йорк очень хорош совершенно в ином духе.
Он сдвинул брови:
– В каком?
– Его невозможно себе представить, не увидев ни разу. Он весь – высота, новизна, неон. Он будоражит…
Я помолчал.
– Трудно это описать. Это просто двадцатый век.
– Вы находите, что Париж не из этого века? – спросил он с улыбкой.
От этой улыбки я чувствовал себя как-то глуповато.
– Ну, Париж ведь старый город, в нём вереница столетий. Здесь чувствуешь всё то время, которое ушло. Это не то, что ощущаешь в Нью-Йорке…
Он улыбался. Я умолк.
– А что вы чувствуете в Нью-Йорке? – спросил он.
– Пожалуй, чувствую всё то время, которое ещё придёт. Там во всём какая-то сила и всё в движении. Невозможно не задуматься (мне невозможно), каким всё это будет через много лет.
– Через много лет? Когда нас не будет, а Нью-Йорк станет старым?
– Да, – ответил я. – Когда все устанут. Когда мир для американцев станет не таким новым.
– Не понимаю, почему мир такой новый для американцев, – сказал Джованни. – В конце концов, почти все вы эмигранты. И вы покинули Европу не так давно.