Я сказал, что мне бы это понравилось.
— Конечно, если мы покинем эти стены, — добавил он, — я очень сомневаюсь, что Штюкдюк позволит мне вернуться. Но тогда мы сможем основать собственный монастырь: ты, я и Ремус.
При этих словах Ремус оторвался от книги, хмыкнул и снова вернулся к чтению. Николай не обратил на него внимания.
— В одном я хочу быть уверен. Если тебе позволят отправиться в турне по всему миру и ты станешь богатым и знаменитым, ты меня не бросишь?
Я улыбнулся.
Он лег на кровать и удовлетворенно закрыл глаза:
— А сейчас нам нужно просто набраться терпения и подождать. Скоро мы узнаем, каким будет твой голос.
Долгими ночами я стоял голым перед узким зеркалом в крошечной мансардной комнате, изучая свое тело, которое, казалось, меняется каждую ночь. Я сделаю тебя музико, сказал Рапуччи, и сейчас в этом не было сомнения. У меня были длинные ноги и тонкие пальцы Бугатти, его широкая и выпуклая, почти как у птицы, грудная клетка. Моя голова едва не касалась наклонного потолка. Несколько лет назад Бугатти казался мне таким высоким, а сейчас я был выше его, выше всех монахов, кроме разве что Николая. У послушников одного со мной возраста над верхней губой пробивались черные волоски, у меня же ничего не было. На их шеях выпирало адамово яблоко — моя шея была ровной, как у женщины. Моя кожа была белой и гладкой, с пятнами румянца на щеках, и на ней не появлялось никаких прыщей, как у других мальчиков. Мои губы были немного припухшими, почти как у женщины, но никто бы никогда не принял мое лицо за женское. А эти глаза — их взгляд был столь пронзительным, что я всякий раз вздрагивал, когда встречал его в зеркале. И все-таки каждую ночь, разглядывая себя, я видел в отражении не мужчину, не женщину, а ангела.
Я перерос эту церковь. Я разрушал хор, ведь, даже когда я пел вполсилы, голоса других мальчиков казались слабыми и безжизненными. Во время наших коротких встреч у ворот, когда Амалия склоняла голову в поклоне, чтобы казаться молящейся для всех, кто мог ее увидеть, я страстно желал услышать, как она хвалит мое пение.
— О Мозес, — сказала она мне в одно из воскресений, — когда ты поешь, мое сердце трепещет. Подумать только, когда-то ты пел для одной моей матери и меня.
Теперь, чтобы полюбоваться ее красотой, мне приходилось выглядывать в отверстие, расположенное на воротах гораздо выше прежнего. Иногда она искоса посматривала на меня, и я понимал, что она пытается разглядеть мою фигуру сквозь переплетения позолоченных листьев, но мои ангельские очертания оставались скрытыми от ее глаз.
— Прикоснись к моей руке, — попросила она однажды, по обыкновению склонившись в благочестивом поклоне. И вдруг подняла голову и протянула руку к воротам.
Я просунул два тонких, изящных пальца сквозь отверстие и быстрым движением погладил нежную кожу ее руки. Ее щеки вспыхнули, и она поспешила обратно к своей тетке.
Всем хотелось услышать мое пение. Даже протестанты из Санкт-Галлена приезжали послушать нашу мессу. В конце концов громадная церковь стала слишком мала, чтобы вместить в себя толпы людей. Штаудах разгородил неф таким образом, чтобы у богатых прихожан, в чьем расположении он нуждался, всегда имелись свободные места. Все остальные толпились сзади. Пока Штаудах восхвалял Божье совершенство, толпа шепталась, спала и закусывала, но, когда пел я, все молчали.
А потом, всего лишь за одну ночь, все это — и много больше — изменилось.
* * *
Мы были в комнате у Николая. Ремус с мрачным видом читал, а Николай потчевал меня картинами нашего будущего: мы будем путешествовать по Европе как певец и агент. Тем вечером он каким-то образом умудрился выбраться из трапезной с тремя кувшинами аббатского вина, и два уже выпил. Взор его затуманился, и он находился в одном из своих самых лучших расположений духа. Теперь его планы относительно меня вырисовывались следующим образом: дворец в Венеции будет нашим домом, откуда мы станем совершать путешествия к величайшим сценам Европы. С собой мы будем брать Ремуса, чтобы тот таскал наши сумки, пояснил Николай, хохоча во все горло, и я был уверен, что слова его услышало все аббатство.