Тассо вздохнул.
— Как такое может быть? — спросил он. — Ведь он так любил ее.
— Это не важно, — ответил Ремус. — Боги не очень-то милосердны.
— Это неправда! — выдохнул я. — Все узнали о его любви!
Тассо стал удерживать меня, беспокоясь, как бы я снова не упал в обморок. Потом широко улыбнулся Ремусу:
— Я был уверен, что так все не может кончиться!
Ремус пожал плечами.
— Но именно так все и кончилось, — упорствовал он. — Конечно, есть и другие версии. У Овидия его растерзали фракийские женщины.
— Нет, — произнес я. И стал бороться с неподдающейся рукой Тассо. — Я уверен. Орфей попытался убить себя, но вмешался Амур. Стенания Орфея разжалобили его, и он ее оживил и отнес их обоих в Храм Любви. Вот как это кончается! С балетом!
Глаза Тассо засверкали.
— Да, храм! — воскликнул он. — Финальный задник! Это правда. Я сам видел!
Ремус пожал плечами:
— Значит, Кальцабиджи и Глюк изменили сюжет.
— Ну и что из этого? — спросил Тассо. Он обиделся и выпятил нижнюю губу, выказывая презрение умнику.
— Истории этой больше двух тысяч лет, — стал объяснять Ремус. — Это один из старейших мифов. Зачем богам давать Орфею еще одну возможность? В этом нет никакого смысла. Иначе их милосердие дойдет до абсурда.
Лицо Тассо стало злым.
— Ты просто не веришь в любовь, — ткнул он коротким пальцем в сторону Ремуса.
Ремус добродушно улыбнулся. Пожал плечами и уже собрался ответить, но не успел, потому что в этот момент заговорил Николай:
— Я верю в любовь.
Я был уверен, что гигант дремлет, но он сидел в своем кресле прямо и выглядел крепче, чем всегда, с тех пор как я в первый раз увидел его по приезде в Вену.
— И чтобы доказать это, — продолжил он, — я пойду на премьеру.
Казалось, даже свеча вспыхнула ярче и осветила его улыбку.
— На премьеру? — пробормотал Ремус. — Что ты имеешь в виду…
— Да! — воскликнул я, вскочил на ноги и, хотя голова у меня еще кружилась после обморока, кинулся к креслу Николая. — Из всех людей именно ты заслуживаешь быть там. Ты будешь… — Тут я осекся, представив возможные препятствия, в то время как Николай безмятежно улыбался. — Но… но как твои глаза вынесут свет?
— Ты наденешь мне на голову мешок и поведешь по улицам города, как грешника, коим я на самом деле и являюсь, — ответил он. — А в театре будет темно.
Ремус покачал головой.
— Нет. Свет горит во всем театре, — возразил он. — Чтобы все могли видеть императрицу.
— Свет не повсюду, — обронил Николай. — Под сценой его нет.
Тассо вскочил на ноги.
— Нет, — запротестовал он. — Нет, нет, это запрещено. — И, растопырив пальцы, замахал руками в воздухе. — Императрица с меня голову снимет.
— Да не беспокойся ты о своей голове, — с улыбкой произнес Николай. — Нам нужно твое сердце!
Взгляд Тассо метнулся на Ремуса, затем на меня. Потом он посмотрел на дверь — свое спасение. Пожевал губу, оглянулся на то место, где пел я, и его лицо просветлело.
— Но ты должен пообещать, что не будешь ничего трогать, — предупредил он.
— Можешь мне руки за спиной связать, — сказал Николай. — Мне ничего не нужно, кроме ушей. Это, мой дорогой Тассо, я тебе обещаю.
Было пятое октября 1762 года, почти сорок лет прошло с тех пор, если считать по числу оборотов солнца, и значительно больше, если измерять другими величинами. Мы были такими молодыми. Должно было пройти еще семь лет, прежде чем родился бы коротышка Наполеон, и еще целых тридцать, прежде чем он завоевал бы Францию. Робеспьер, на тот момент и не помышляющий о Терроре, плакал в своей крошечной колыбели в Кале. Фридрих Великий был просто Фридрихом. Америка была далеким-предалеким местом, где рос хлопок, а совсем не тем государством, что привело Георга III в замешательство своим восстанием. Бах и Вивальди все еще оставались нашими героями. Еще никто не слышал о Бетховене, он даже не родился. Маленькому Моцарту было шесть лет, и в ту ночь он находился всего в десяти милях от этого места; он спешил в столицу империи, чтобы сыграть императрице на своей крошечной скрипке. А сейчас Амадеус уже пятнадцать лет как умер, хотя он переживет нас всех.
Так вот, этот, 1762 год все еще был полон мечтателей. И у одного из самых неисправимых мечтателей в этот октябрьский вечер на голове был мешок. Ногами вперед его просунули в угольный скат, который, хоть и был самым просторным скатом в империи, все же оказался недостаточно широк для этого мечтателя, громадного, как медведь. Два друга толкали его вниз с такой силой, что несколько прилично одетых прохожих остановились в испуге. Потом послышался звук рвущейся материи, глухой хлопок, и наш мечтатель проскользнул внутрь.