Я покачал головой и протянул ему бокал. Он сделал глоток и отставил его в сторону. Глюк довел свой план до конца: не было ни павлиньих перьев, ни золотого кружева, ни парика. На Орфее была простая белая туника, открытая на выпуклой груди.
Я стоял за ним. Он, глядя на себя в зеркало, сделал вдох через раздувающиеся ноздри, потом закрыл глаза и, сложив рот в узкую трубочку, осторожно выдохнул воздух, как будто задувая свечу. Нужно, чтобы печаль становилась все сильнее, сказал он мне, чтобы публика поверила в нее.
У меня даже пальцы на ногах свело.
— Синьор, — наконец спросил я, не в силах стоять там более. — Я вам нужен?
— Тебе еще куда-нибудь нужно идти?
— Нет, — ответил я. — Я не хочу тревожить вас, вот и все. Мне подождать снаружи?
Гуаданьи помедлил с ответом, но я знал, он никогда не признается в том, что хочет, чтобы я был рядом.
— Хорошо, — сказал он.
Я вышел за дверь и чуть не столкнулся с четырьмя носильщиками, державшими в руках похоронные носилки Эвридики. Уклонившись, я схватил за руку тощего мальчишку — мне показалось, что он слоняется без дела, — и приказал ему стоять у дверей Гуаданьи и что есть мочи орать в подземелье Тассо, если певец позовет меня.
— С какой стати? — спросил мальчишка. И взглянул на меня, возвышавшегося над ним, так, будто я был значительно ниже его ростом.
Я порылся в карманах. Пусто. Тогда я пообещал заплатить ему двадцать пфеннигов. Он кивнул и занял свой пост, а я нырнул в открытый люк. Под сценой, в подземелье, сидел Николай, опираясь на обломки кровати Тассо. Я улыбнулся: чувствовал он себя вполне непринужденно. Ремус сидел рядом с ним на полу, прислонившись спиной к холодной железной печке. Тассо носился по своему темному подземелью, проверяя веревки и смазывая маслом блоки. Потом он подскочил, просунул голову в люк и начал орать на тупых помощников, чтобы те зажигали лампы. Так он и висел, будто это было одно тело, без головы, и дергался от ужаса, потому что они чуть не подожгли занавес. А Николай, казалось, не замечал, что карлик занят; ему очень хотелось знать все о каждой веревке и о каждом люке.
— А это что за ворот, вон там, впереди? — поинтересовался он. — Чтобы платье императрице задирать? Чтобы все увидели, какие у нее нижние юбки?
— Это чтобы поднимать софиты нижней рампы! — проворчал Тассо, полный презрения к невежеству Николая.
— А вон та веревка? — спросил Николай, прищурившись от света тусклой лампы.
— Открывает и закрывает центральный люк!
— Удивительно, — обратился Николай к Ремусу, — как много он знает.
Ремус с недоверием посмотрел на Николая.
— Не трогай ничего! — прошипел он так, чтобы не услышал Тассо.
Николай воздел руки. Тассо не стал настаивать, чтобы они были связаны.
— Я невинен, как императрица.
Я был так счастлив, что Николай радуется. И, проползая мимо, обнял его.
— Куда ты пошел? — спросил он.
— Смотреть, — обернувшись, ответил я. — Смотреть!
Несколькими днями раньше я обнаружил небольшой глазок, через который Тассо наблюдал за Глюком. Я подполз к нему и стал смотреть. Никогда я не видел такого величественного зрелища. В «бычьем стойле» громко разговаривали самые благородные в мире мужчины. В ложи должно было доноситься каждое их слово, и в этом конечно же был определенный умысел. А прямо над ними нагруженная свечами люстра слабо позванивала в ответ.
Налево от меня, сразу за оркестром, находилась королевская ложа. Сегодня вечером ее украшал навес темно-красного цвета, как будто в театре ожидался дождь. В центре сидела румяная, пышущая здоровьем великая женщина, мать шестнадцати детей и целой империи. Ее щеки цвели, как будто кто-то надавал ей пощечин. Сидевший за ней император — с узким кривым ртом и носом картошкой — представлял собой фигуру бледную и скучную. Они были окружены сонмом детей.
Но я прильнул к этому глазку совсем не за тем, чтобы увидеть императрицу.
Сотни глаз смотрели вниз из двойной галереи райка, как будто собираясь спрыгнуть вниз. Возможно, они и рискнули бы получить травму, но, приземлившись на какую-нибудь герцогиню, навечно лишились бы права посещать театр.
Мои уши прислушивались к театральным звукам.