Проснулся я и слышу: собаки тревожно лают…
Дальше надо было писать самим.
Образцовый неизменный почерк учительницы Сироткиной на черной доске, коричневые доски висят только в старших классах и наводят на мысль о чем-то добротном, респектабельном, вроде благородных фотографий сепия, не цветных, какая гадость, а более подобающих нашей знаменитой школе, бывшей женской гимназии, где училась и закончила с золотой медалью жена — друг и верный помощник. Мы ненавидим все пестрое, только черные и коричневые ленты закручиваются на ночь на спинки кроватей, концы их потом выдают боящихся утюга, но это ничто по сравнению с ненавистным голубым или, чего доброго, красным бантом, его неосмотрительную хозяйку могут даже поколотить.
Предложение заканчивается точками. Точек ровно три. Первая точка обыкновенная, ничего особенного, пусть лают, повернись на другой бок и спи, но к ней подсела надоедливая вторая, вот они повернулись друг к другу, неуместно болтают, если бы не третья, они, чего доброго, сговорились бы выкинуть что-нибудь неподобающее, станцевать например, вульгарные балаболки, но третья зовет их вперед, вдаль, и они перестраиваются в затылок и тащатся куда-то следом за ней, вот ее уже почти не видно, цепь огней в переулке, третий еще можно как-то различить, дальше мрак, метель, волки.
Конечно, все напишут про волка, как он прибежал из леса, подобрался к теплому хлеву, где спали овцы, разрыл соломенную крышу, спрыгнул вниз и потащил теплого ягненка. Дядька вскочил, сдернул с гвоздя ружье, накинул ватник и выскочил на крыльцо. Он увидел белое под луной поле, темный лес вдали и черную точку, которая перемещалась в сторону леса. Он выстрелил вслед, выругался, возвратился в сени, зажег керосиновую лампу и пошел в хлев. Овцы в клетушке тесно сдвинулись и дрожали в углу, кровавый след тянулся по припорошенному снегом полу (надо бы забить щели). Он вынул из кармана краюху хлеба с солью, завалялась со вчерашнего дня, открыл дверцу низкой перегородки и вошел к овцам. Они шарахнулись прочь, затопав мелкими копытцами по промерзшему настилу. В узком оконце блестело обросшее инеем стекло. Где-то на краю деревни продолжали лаять собаки.
Татьяна Левина оглянулась. Все писали. Все прислушивались к лаю собак.
Страшно проснуться ночью на Басковом, и на Короленко, и на Артиллерийском, и на Саперном, где живет кроткая Люся Котова, самый воспитанный, самый интеллигентный, но почему-то шелковый передник, ее воспитывали дедушка и бабушка, она зовет их папой и мамой и ничего не знает про своих настоящих родителей, что с ними случилось, никто не знал, но все знали, что об этом спрашивать Люсю нельзя. Вот она сидит на первой парте в золотых очках и пишет про овечек.
По ночам было слышно, как отрывисто лаяли овчарки, в безлюдных переулках завывал ветер.
— Пап, на кого они лают? Я боюсь.
— Повернись на бок и спи.
— А сюда они не прибегут?
Откуда-то издалека послышалось строевое солдатское пение. Это наши солдаты, они охраняют наш сон, маршировали из некрасовской бани.
Напишу я что-нибудь смелое и героическое, решила Татьяна Левина.
Вот деверсант. Вот он спустился ночью на парашюте, вот оседает его белый серебристый шар, вот он убегает по убранному картофельному полю от того противного дядьки с ружьем. Хвастливый дядька так и писал: «Я арестовал деверсанта и утром сдал его в мелицию».
После уроков был воспитательский час. Учительница Сироткина рассказывала о зверствах американских империалистов в Корее, Сатиновые, штапельные, шерстяные и один шелковый замерли в сладком ужасе и негодовании. Американцы жгли, загоняли иголки под ногти, отрезали языки и кидали напалм. Потом они сбросили на Корею атомную бомбу.
Звонка с уроков еще не было, а построение уже было произведено, и первый «бэ» чинно спускался по широкой лестнице. Идти нужно было тихо, «чтобы нас никто не слышал», вдоль стенки, затылок в затылок, но в то же время стены не касаться и останавливаться по сигналу на каждой лестничной площадке.
Наконец благонравные девицы добрались до гардероба и выстроились у вольерной решетки раздевалки. Учительницу окружили родители. Она говорила с ними, то и дело оглядываясь. Потом все оделись и разошлись. Осталась только Сталинкина мать, председатель родительского комитета школы.