— Но почему?! — его поразил не столько сам факт присутствия Ее, сколько то, что он «не поймет».
— Потому что мужчина не умеет понимать, — сказала Женщина, изо всех сил старавшаяся не плакать.
— Ты ее… любишь? — Иван взял Женщину за подбородок, и она не отвела его руки.
— Да, но…
— Что — «но»? — взорвался Иван. — Я не могу терять тебя, особенно теперь!!
— Но Она тем более не может. Она прилетит завтра. Мы вместе уже несколько лет. Я… — Женщина закашлялась… — я даже не думала, что смогу так увлечься… м-м… — мужчиной, прости… Но мне нужна Она, — Женщина опять замялась, — и мне нужен ты… Я схожу с ума, я не знаю, что делать. Ты не поймешь, правда — не потому что не можешь, а просто потому, что ты — мужчина. Ты не знаешь многого, хотя… хотя, кажется, ты, вот именно ты и знаешь. Может быть, самое главное и знаешь… Она спасла мне жизнь. Не важно, как. Спасти жизнь — не значит не дать отцепиться альпинистскому тросу… Спасти можно по-разному. Я живу из-за нее. Ею дышу. Мы как будто одно, понимаешь? Две капли — слившиеся. Спаянные. И тут появляешься ты, и я… — Женщина бросилась к Ивану на шею и уже не делала никакого вида.
— Оставь ее, — только и мог сказать он.
Женщина грустно улыбнулась:
— Это невозможно. Она умрет без меня.
— Аты — с ней, — как-то слишком развязно произнес Иван.
…Вдруг раздался скрежет ключа, и через минуту в комнату вошла высокая шатенка в светлом кожаном пальто и с таким же кожаным чемоданом.
Ивану показалось знакомым ее лицо, и он почему-то спросил:
— Вы счастливы?
Женщина швырнула чемодан на пол, а взглянув на стоящую у окна гетеру, прошептала сквозь Ивана:
— Втроем веселей, — и нервно поднеся к сигарете зажигалку, грязно выругалась.
…Я не знаю, как быть с ней дальше. Она, если не красива и не умна, то все-таки Женщина. Я побаиваюсь с некоторых пор женщин, я даже мог бы объяснить, почему, только в этом смысла нет. Я ей это и говорю: смысла нет, а она делает вид, что смеется. Но я-то вижу, как ей этот смех дается. Она раскрывает глаза: вот глаза у нее — это да, есть куда посмотреть — две красивые серые лужи; я в них наступаю, ей в глаза прямо наступаю, — а она ими спрашивает, глазами, она тактична; она без башни, но тактична; я не знаю, как быть с ней дальше.
Не могу в себе разобраться: мне хорошо с ней, легко, можно не притворяться, даже не бриться, можно все что угодно, но последнее время она молчит, только глазами. Мне от этого немого взгляда убежать хочется — две шикарные серые лужи; правда — шикарные. Но особенно хочется убежать утром, я боюсь у нее задержаться надолго. Она живет если не одна, то преимущественно одна. Она звонит, если только напивается; значит, она напивается как минимум раз в две недели, вот и просит приехать, но не в лоб, а вскользь — типа, у нее сейчас никого нет, вчера была зарплата, она решила устроить праздник, ну, совершенно просто так — праздник; иногда я сдаюсь — еду, и нам бывает здорово, но утром я хочу уйти, а она напивается как минимум раз в две недели; ее жалко, но я не могу себя связывать, я не сделал еще главного. «Что для тебя главное?» — это она когда-то спросила, деланно усмехаясь.
А действительно, что для меня главное?
Хочу стать известным? Хочу, да, но не это главное. А что? Я ей тогда начал нести чушь о высших материях, втирать про несуществующее предназначение, а она улыбалась еле-еле, и глаза — эти две жуткие серые лужи — как у мертвой волчицы. Я видел в лесу мертвую волчицу — на охоте, в октябре, года три назад, — она лежала, серая, как ее два глаза, а в животе лежали волчата, и волчица эта была Женщина, я не забуду ее, волчицу, и вот она — Она тогда смотрела на меня, как неживая.
«А для тебя?» — спросил я.
Она опять усмехнулась зачем-то, зло как-то усмехнулась, и натянула одеяло до подбородка. Потом сказала: «Ну не люблю же я тебя, понимаешь». Думаю, она играла, а потом еще сказала: «Мужики — не главное, детей не хочу, работу терпеть не могу, ориентацию менять хлопотно, а чтобы думать о душе, надо ее хотя бы иметь. Знаешь, для меня главное — опять начать иметь душу, а то все душа меня имеет, я же ее — никак».