«Вот, — думает она, — даже он, Натан Геллер, чего-то добился в жизни…»
А в кабинете, сгорбившись под бременем горестных мыслей, сидит Шмулик с газетой «Копейка» в руках и бессмысленно глядит в нее по целым часам; мысли его носятся вокруг Миреле, но подойти к ней и заговорить он не смеет. У него вид человека, подвергающегося непрерывно строжайшему посту. Почти все дни проводит он на заводе, а ночью спит в кабинете; будучи дома, почти никогда из этой комнаты не выходит. Однажды студент Любашиц, зайдя в кабинет, стал изливать потоки своего красноречия; Шмулику стало нестерпимо досадно от того, что гость громко и весело тараторит в то время, как в комнате рядом лежит на кушетке Миреле, и он сразу перебил Любашица:
— Тише, тише, пожалуйста… Что ты нынче не в меру весел?
Настал, наконец, вторник.
Около одиннадцати часов утра Шмулик при выходе из вагона трамвая наткнулся на такую картину: Миреле стояла у остановки трамвая в каракулевом своем жакете рядом с городским посыльным; в руках у нее было письмо; посыльный в красной шапке кивал головою, выслушивая приметы того лица, которому необходимо передать письмо не иначе как в собственные руки.
Шмулик, неведомо почему, снова сел в трамвай и отправился в город. Вернувшись около трех часов дня, он уже не застал Миреле дома. Побродив немного по пустым комнатам, вышел он во двор и велел заложить лошадей. Кто-то доложил родителям, что Шмулик снова едет на завод. У матери сжалось сердце. Войдя к сыну, она застала его уже в дорожной шубе.
— Шмулик, — заметила она, — да ведь ты вчера только приехал с завода…
Шмулик потупился.
— Завтра вечером у них большой праздник… Надо расплатиться с рабочими…
И, отвернувшись к окну, он молча и с нетерпением дожидался лошадей.
Под вечер, когда в темных домиках предместья здесь и там стал появляться свет лампы, широкие сани, запряженные парой лошадей, подкатили к крылечку флигеля, и человек в красной шапке, вынеся Миреле из саней, под руку ввел ее в дом. Миреле была смертельно бледна и еле держалась на ногах; с помощью посыльного доплелась она с трудом до спальни и без сил упала на кровать. Перепуганная служанка, целый день сидевшая дома одна-одинешенька, хотела уже бежать к свекрови и звать на помощь; но Миреле остановила ее слабым движением руки и подозвала поближе:
— Не надо… Не надо… Возьми вон там мою сумочку, заплати посыльному… И никому ни слова об этом — слышишь?
От слабости и боли ее клонило ко сну. Лицо ее было слегка перекошено. С закрытыми глазами лежала она на кровати, и мучительные впечатления пережитого дня всю ночь беспорядочно проносились в памяти. Вспоминалось томительно-долгое ожидание в приемной у врача, молодая женщина в трауре, сидевшая неподалеку, взволнованная провинциальная бабенка, то и дело пробегавшая в тревоге через комнату; вспомнился глуповатый смущенный смех барышни с интеллигентным лицом, которую привела сюда пожилая акушерка. При этом помнится блеск зимнего солнца, глядевшего в комнату через двойные оконные стекла — и все исчезает в ту минуту, когда за ней закрылась дверь кабинета… А потом, кажется, с ней что-то произошло, когда она очутилась одна на улице. Голова у нее кружилась, и казалось, что вот-вот она упадет; в эту минуту она вдруг заметила издали фигуру посыльного. Теперь все это уже прошло, и кругом ночь, и она лежит в кровати, временами еще ощущая легкую боль и думая все об одном: «Беременности уже нет; но зато грозит опасность… И как знать — быть может, мне не суждено уже подняться с этой кровати…»
Через два дня, на рассвете, вернулся с завода Шмулик. У Миреле уже второй день от жару пылали щеки; губы совершенно пересохли; в комнате не было ни единой бутылочки с лекарством.
Миреле, сжимая руку Шмулика, заклинала его никому ничего не говорить:
— Шмулик, — слышишь, — я должна была это сделать… Мы были бы оба всю жизнь несчастны…
Он стоял возле нее понурясь, с убитым видом, и кивал головой в знак согласия:
— Хорошо… Никто об этом не будет знать…
Он в последнее время вообще совсем переменился. Когда мать однажды отозвала его в сторону и стала пенять на Миреле, он раздраженно огрызнулся: