Вчера ночью стоял он в одном белье подле ее кровати и долго не хотел отойти… Теперь ему будет стыдно показаться ей на глаза, и он не скоро вернется с завода…
Она вошла в столовую, закуталась в шаль и легла на кушетку. Мучило ощущение тоски и брезгливости, словно душу окунули в грязную лужу. А с пасмурного неба смотрел новый день — унылый воскресный день, и томила назойливая мысль: «Вот и новая неделя… унылая, пустая неделя…»
После бессонной тревожной ночи осталась тупая боль в темени и затылке. Все ощущения были как-то спутаны, как в начале тифа, глаза невольно слипались, и в дремотном затуманенном сознании бродили, переплетаясь, мысли о стуке ножа на кухне, о неудавшейся жизни, о тупой боли в темени и о том, что здесь, на кушетке, будет лежать она долго, долго: «Так будет дремать она целый день…»
Она задремала на кушетке, а потом, очнувшись, увидела, что стол уже накрыт; неохотно села она за стол, но не могла проглотить ни кусочка; снова легла и уснула. Когда она опять открыла глаза, были уже сумерки.
Нечистая сила принесла сюда какого-то проезжего молодого кантора, долговязого, сухопарого человека, в кургузом измызганном сюртучке и грязном бумажном воротничке, с камертоном в кармане. Гнусавя, принялся он расспрашивать о Шмулике, к которому, видимо, относился с большим почтением:
— Не знаете ли, вообще, мадам, когда господин Зайденовский собирается вернуться?
— Понимаете ли, вообще, приезжает ли домой господин Зайденовский на субботу?
Миреле полагала, что она вовсе не обязана томиться скукой возле этого господина, вдыхать особый запах, напоминающий запах тухлой соленой рыбы, который он распространял вокруг себя, и то и дело отвечать на его вопросы:
— Не знаю.
— Нет.
— Не знаю.
Она принялась в его присутствии проветривать комнату и открыла все окна, надеясь, что таким путем отделается от гостя. Но он не двигался с места. Тогда она решила оставить его одного, вышла из комнаты и уселась на ступеньках крылечка.
Медленно, медленно надвигался тусклый вечер, окутывая тишиной редкие домики на песчаной окраине предместья. Не видать было ни души; неподвижен был воздух. Где-то далеко возле амбара с сеном, против большого монастырского двора, шумела молотилка, вымолачивая в вечерней тишине сухие колосья. А в саду свекра, на том самом месте, где недавно провожали уезжавшего Шолома Зайденовского, свекровь секла теперь одного из младших своих мальчуганов, и слышно было, как мальчик орет, вырываясь из ее рук, а она, колотя его, без конца приговаривает своим хрипловатым тусклым голосом:
— Так про маму говорить нельзя… так про маму говорить нельзя… так про маму нельзя…
Прислушиваясь к воплям ребенка, Миреле представляла себе, как свекровь держит его на коленях головой вниз и, щуря близорукие глаза, наклоняется над тем местом, на которое ложатся удары; ей думалось, что у этой глупой, долговязой бабы — куриные мозги, что она не имеет понятия о том, как надо обходиться с детьми, и мучает их ни за что ни про что; и еще думалось, что пятнадцать-шестнадцать лет тому назад она точно так же секла Шмулика, громко приговаривая: «Нельзя так маме говорить… нельзя маме говорить…»
Миреле пришло в голову, что, в сущности, Шмулику нужна жена, которая секла бы его детей так же, как мать его сечет своих; она почувствовала облегчение при этой мысли, и в сердце вспыхнула полузабытая надежда: «Ведь меня ничто не связывает ни со Шмуликом, ни с этим домом, и я могу в любую минуту уйти отсюда. В конце концов, придумаю же я какой-нибудь план…»
Ей вспомнилась история, происшедшая несколько лет назад в уездном городе.
Молодая невестка, женщина с характером, жившая у тестя-богача, однажды спозаранку поднялась с насиженного места, не сказав ничего ни мужу, ни свекру со свекровью, ушла из дому и больше не вернулась.
Долго об этом судили да рядили соседи:
— Небось, вернется… с Божьей помощью приедет в гости на субботу.
Но молодая женщина не вернулась, и никто доныне не знает, куда занесло ее ветром… Никому до этого дела нет… Но ей, Миреле, так нужно бы теперь это знать… Она ломает себе голову над вопросом: «Куда могла деваться та молодая женщина?»