Все в семье, от мала до велика, в Шмулике души не чаяли, считали его воплощением доброты и кротости и баловали его, как балуют умного ребенка — гордость семьи. Все сознавали, что Миреле — красивая, изящная женщина, но недолюбливали ее, держались от нее в стороне, нередко признавались друг другу в задушевных беседах, что не о такой жене мечтали все они — и Шмулик в том числе — в последние годы, и никак не могли забыть здешнюю богатую девицу Иту Морейнис, которая до сих пор вздыхает по Шмулику. Ведь это не шутка: старый Морейнис обмолвился как-то недавно, что готов был отвалить Шмулику двадцать тысяч рублей приданого чистоганом!
Была здесь среди прочей родни как будто стоявшая особняком бывшая курсистка Мириам — высокая, красивая, полнотелая женщина, слывшая когда-то большой умницей и отъявленной революционеркой; полтора года назад вышла она замуж за партийного товарища инженера Любашица, родила ребенка, после первых родов сразу начала сильно полнеть и чаще прежнего улыбаться да зачастила почему-то к дядюшке Якову-Иосифу. Заражаясь общим настроением, она утверждала, что с давних пор неравнодушна к Шмулику, очень нежно ему улыбалась и постоянно рассказывала анекдоты о его добродушии:
— Недели три назад встретилась я как-то со Шмуликом на вокзале и познакомила его с нашим родственником, Наумом Клугером, который возвращался из Харькова, где окончил медицинский факультет.
Курьез заключался в том, что Шмулик наивен, как дитя, и добр ко всем людям без различия. Едва познакомившись с молодым родственником-врачом, о котором раньше и слухом не слыхивал, он вдруг воспылал к нему нежностью и стал убеждать его:
— Наум, едемте ко мне — прогостите у меня субботний день, непременно, Наум! В кассе вам поставят штемпель на билет.
Из хозяйского кабинета вышел с хозяйской папиросой во рту сват, человек средних лет, долговязый, не слишком набожный, в мешковатом сюртуке; он носил длинную, узкую бородку, был нынче празднично настроен и, по обыкновению, прикидывался дурачком. Подхватив где-то обрывок беседы, он принялся громко божиться:
— Что? Курсистки? Лопни мои глаза, коли они не лезут из кожи вон, чтобы подцепить женишка. Только сначала притворяются, что все это им смешно, а когда жених начинает свататься не на шутку, так уж тут такая охота разбирает выйти замуж, что не до смеха… ей-Богу!
Слова эти сказаны были по адресу молодежи, собравшейся вокруг Рики, сестры Шмулика. Рядом, на почетном месте, восседала свекровь с шалью на плечах, тупо моргая глазами. Перед приходом Миреле она жаловалась потихоньку бывшей курсистке Мириам:
— Меня это прямо удивляет: каждый день ездить в город, и хоть бы раз пригласила Шмулика.
Теперь она рассказывала какой-то пожилой даме о двух курсистках, которые поселились в городе у дочки дяди Азриела-Меира:
— Дядина дочка говорила мне, что к этим курсисткам часто приходит какой-то студент и остается на целую ночь.
Неподалеку от нее, посреди комнаты, стоял младший брат хозяина Шолом Зайденовский, смуглолицый молодой человек, с хмурым лицом, производивший впечатление засидевшегося на школьной скамье ешиботника, недавно подстригшего пейсы и облачившегося в короткий сюртук. Он стоял одиноко, поглядывая исподтишка и недоверчиво на гостей, и надменно молчал. Недавно, после смерти строго набожных родителей, он превратился в полусвободомыслящего человека, зараженного ядом просвещения, женился по расчету на перезрелой, сухопарой девице, о которой не хотел слышать в течение трех лет, поселился с нею неподалеку от города в местечке, служащем резиденцией цадика, и стал торговать досками. Деньги он презирал и в то же время был к ним привязан вошедшей в плоть и кровь привязанностью мелкого торгаша, считал себя в своей области чуть ли не гением и относился с глубоким пренебрежением к еврейской молодежи:
— Ведь у нас неоткуда взяться здоровым типам…
К Миреле с самого начала относился он враждебно и недоверчиво, словно никак не мог ей простить, что она избрала себе в мужья его глуповатого племянника. За целый вечер он ни разу не взглянул на нее, чувствуя, что красивое скорбное лицо ее с голубыми глазами вызывает в нем раздражение, и, подойдя, наконец, к студенту Любашицу, сидевшему неподалеку от Миреле, заговорил таким тоном, словно речь шла о происшествии, совершившемся на его глазах в центре города: