Когда всё кончилось - страница 103

Шрифт
Интервал

стр.

— Нет, я не враг ей, не враг, не враг…

Он постоял несколько минут у покинутого дома Гурвицов и оглядел его со всех сторон, а потом медленно направился к боковой улице, где жил раввин, и уставился издали на дом реб Авремла. Так странно было неторопливым и ровным шагом ступать по тем самым улицам, по которым целых двадцать шесть лет приходилось шагать, приседая на каждом шагу и клонясь в сторону, как помощник служки в синагоге при чтении молитвы «Шмона-Эсре».

Раввинша увидела его со своего крылечка и неторопливо вышла ему навстречу:

— Вот, вот… Ну, что ж: здоров, как все люди, не дай Боже сглазить.

Она заговорила об операции, о брате Липкиса — говорят, успевает в делах и еще, пожалуй, в богачи скоро выйдет! — и о своей дочке Ханке, которая, наверное, уже забыла все, чему он учил ее почти целый год. Ей хотелось теперь, чтоб Липкис проэкзаменовал девочку:

— Умеет ли она еще хоть диктовку писать?

Липкис согласился проверить познания Ханки и вошел в дом.

Было тихо. Раввинша куда-то исчезла. Ханка сидела за столом и писала, а он, медленно диктуя, расхаживал взад и вперед, оглядывая потолок и стены комнаты, где целых шесть недель прожила Миреле. В открытом шкафу валялись оставленные ею какие-то вещи, и среди них — маленький смятый полуисписанный листок бумаги. Липкис, вытащив бумажку, убедился, что это было какое-то недоконченное письмо Миреле; на бумажке ее рукой написано было:

«Из того, что я задумала, Мончик, опять ничего не вышло. Что ни задумаю, все идет прахом. Герц ужасно несправедлив ко мне. Когда-то это меня огорчало: я, бывало, рассказываю ему о том, что меня мучает, а он в ответ разражается тирадой о поколении последышей, которым нет места на белом свете. Но теперь и это уже меня не трогает; тяжело об этом говорить. Мне больше нельзя оставаться там, где я теперь живу; не знаю, куда идти, но отсюда уйти я должна. С деревьев уже опадают желтые листья, и на сердце у меня тоже осенняя тоска. Я переживаю свою осень, Мончик: с тех пор, как я себя помню, все только осень в моей жизни, да осень, а весны никогда и не было… Кто-то отнял у меня весну, и с каждым днем мне все яснее: еще до того, как пришла я на свет, кто-то пережил за меня мою весну…»

Послесловие

Точкой перелома развития новой еврейской литературы в России стал рубеж первого десятилетия двадцатого века — время бурного расцвета еврейской культуры на трех языках: идише, иврите и русском. Тогда еще активно трудились три классика-основоположника новой еврейской литературы. «Дедушка» Шолем-Яков (Соломон Моисеевич) Абрамович, более известный по своему литературному alter ego Менделе Мойхер-Сфорим, заведовал еврейской школой в Одессе и служил живым воплощением двуединства идиша и иврита. Его самопровозглашенный «внук» Шолом-Алейхем (Соломон Наумович Рабинович), покинувший Россию после киевского погрома в октябре 1905 года, лечился от туберкулеза в Италии и Швейцарии, одновременно участвуя в литературной жизни России и Америки. «Племянник» Ицхок-Лейбуш Перец совмещал должность сотрудника похоронного отдела Варшавской еврейской общины с миссией наставника молодого поколения еврейских писателей. Варшава, входившая тогда в состав Российской империи, была не только городом с самым большим в Европе еврейским населением, но и главным центром еврейской культуры на идише и иврите. К 1910 году здесь выходили три ежедневные газеты на идише и одна на иврите, здесь же находились основные издательства, выпускающие книги на этих языках.

На фоне Варшавы и двух других центров еврейской культуры — Вильно и Одессы — Киев выглядел весьма скромно. После отъезда Шолом-Алейхема в городе не осталось заметной фигуры, которая могла бы привлечь и воодушевить молодежь. Поскольку сам город Киев, древняя столица Руси и колыбель русского православия, был исключен из «черты постоянной еврейской оседлости», «легальное» еврейское население Киева, составлявшее к 1910 году от 50 до 70 тысяч человек (от 11 до 15 % от общего числа жителей)[23], было в основном зажиточным, а следовательно, не питавшим уважения к простонародному «жаргону». Небольшие кружки любителей новой еврейской словесности собирались в небогатых частных домах на окраинах города. Среди их участников были будущие классики советской еврейской литературы: прозаики Давид Бергельсон, Дер Нистер (Пинхас Каганович), поэты Давид Гофштейн, Ошер Шварцман, Арон Кушниров, критики Наум Ойслендер и Иехезкель Добрушин.


стр.

Похожие книги