Целых четыре года были они женихом и невестой, а закончилось дело так.
Она, Миреле, единственная дочка Гедальи Гурвица, в конце концов отослала жениху тноим[1] обратно и стала по-прежнему встречаться с хромым студентом Липкисом.
Отец жениха, черномазый, высокий, вышедший в люди простак, новоиспеченный богач, на сорок восьмом году жизни начавший ходить по будням в соседнюю синагогу на минху и маарив[2] — был тогда уже очень богат, молчалив и благообразен. Он постоянно расхаживал по своей комнате с папиросой в зубах, раздумывая о своих трех имениях и о том, что, пожалуй, достойнее всего будет совсем не упоминать о разрыве тноим и не произносить имени отца бывшей невесты.
А мать, невысокого роста, очень толстая женщина, которая страдала астмой и оттого дышала хрипло и тяжело, как откормленная гусыня, узнала о том, что тноим отослан обратно, с большим опозданием, когда, загоревшая, угнетенная болезнью, вернулась из заграничной поездки, не принесшей ей никакого облегчения. Угрюмо и тихо бранила она бывшую невесту и заодно проклятый Мариенбад, напрасно измучивший ее физически и душевно. При этом она беспрестанно раскачивалась, терла свою ревматическую ногу и тихо, задумчиво причитала:
— Бог весть, приведется ли дожить до свадьбы сынка…
А однажды вечером, когда в доме у них было много посторонних людей, она, глядя в открытое окно, увидела Миреле с хромым студентом. Больше сдерживаться она не могла и, высунувшись из окна, закричала им вслед хриплым, задыхающимся голосом:
— Отец — такой голыш, что не приведи Господи, а она, гляди-ка, разгуливает, как собачонка на цепочке!..
Тут он, двадцатисемилетний, рослый, красивый парень, не выдержал. Сразу же прикрикнул на мать:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Он по натуре был терпелив и смирен; уважал своего вышедшего в господа и по-барски молчаливого отца, и хотелось ему, чтобы в семье у них все велось так же тихо и чинно, как в семьях помещиков, с которыми он, по поручению отца, с шестнадцати лет вел дела. Неприятно ему было все же оставаться в городе и видеть, как Миреле по вечерам гуляет с хромым студентом. Отец снял для него в аренду в близлежащей деревушке Боцневский хутор, и он поселился неподалеку, в выбеленном помещичьем домике, по соседству с домом местного попа.
Здесь, в глухой мирной деревушке, крестьяне величали его «паничом» и ломали перед ним шапки. И обе младшие сестры с тучной охрипшей матерью часто приезжали к нему в гости и привозили с собою гостинцы — домашнее печенье. Сестер он всегда встречал с улыбкой: ведь они занимались с учителем-студентом и вдобавок виделись с той, которая отослала ему обратно тноим. Он пожимал им руки и спрашивал:
— Ну, что поделываете? Как живется? — Здесь ему хотелось обращаться с матерью так же почтительно, как это было принято в семьях помещиков, живших по соседству с хутором на собственных или арендованных землях. Он не садился в ее присутствии, не решался говорить ей ни «ты», ни «вы», а потому выражался неопределенно:
— Не выпьет ли мама чаю? Не хочет ли мама присесть?
И лишь когда она, жалуясь на свои болезни и на то, что он еще не женился, принималась бранить его бывшую невесту, лицо его хмурилось и слегка кривилось, и он покрикивал на нее со сдержанной злобой, как бывало в отцовском доме:
— Тише, тише, ишь, разошлась!
Домой ездил он редко — лишь тогда, когда этого требовали дела; держал себя там чинно и спокойно, как посторонний, весьма желанный гость; с приятной улыбкой обращался к сестрам, медленно брал на руки маленького братишку, когда тот пробегал мимо, ставил его на стол, гладил запачканные щечки и с улыбкою говорил:
— Ну, что поделываешь? Все бегаешь да бегаешь, а?
Дома он проводил почти все время с отцом в маленьком кабинетике, где вечно было накурено; толковал о разных торговых делах, раздумывал о приданом, — его шесть тысяч рублей да три тысячи Миреле все еще лежали у старого графа в Кашперовке. И боязно было ему, что отец вдруг скажет: «Кстати, те шесть тысяч, что лежат там у графа… Что будет с шестью тысячами, что лежат у старого графа в Кашперовке?»