Подползла лисой осень. И хотя убирали хлеба, но и сенокос затягивался. В окрестностях пастбищ хлеба были убраны, и Саидка навещал табун редко. Он целыми днями копнил сено.
В один из дней, когда небо было сухим и бледным, а степь замолкла, приехал на выходной Митя. Был он в такой же форме, как и Волхов.
Друзья обрадовались встрече и, однако, почувствовали, что стали чужими. Они целый день копнили сено, и Митя рассказывал о городе, кино и паровозах. Саидка молча слушал с интересом, а самому рассказывать не хотелось.
К вечеру они поехали к табуну. Ехали тихо… На валу крепости остановились. Здесь, по рассказу Салима Батырыча, была последняя битва с разбойной шайкой Кучума, после которой Кучум уже не возвращался. Бил его здесь татарский народ вместе с русским.
Вдали синела пятипалая ольха.
— А знаешь, Саидка, я думал об этой ольхе. И о Горелом болоте. Хорошо, что они нас остановили. А то дай нам волю, мы бы с тобой и лошадей запалили.
— Болото высушат. Там уже экскаватор канал роет, — холодно сказал Саидка. — И степь будет шире.
По-осеннему сытые кони несли их. Уже холодный ветер дул в лицо, и Митя под стук копыт мысленно твердил: «Скачут кони, травы клонит, травы клонит, скачут кони».
Деревня Бакмасиха — дворов на сорок — в стороне от больших дорог. На землях болотистых, солончаковых жила Бакмасиха. Для бакмасихинцев сметанный скирд сена — большое дело, распаханная полоска целины — событие. В нее, кажется, никто никогда не приезжал жить. После войны, когда по деревням стали возить кино, Бакмасиху эта роскошь миновала, ибо дороги до нее были топкие, кочкастые, возницы ехать не хотели, да и киномеханики тоже: выручка пустячная, денег у бакмасихинцев нет, билеты купят человек десять, а остальные норовят посмотреть бесплатно. Одна морока.
Был сенокос. В деревеньке пусто: от малого до старого в лугах, и ночевали в шалашах, потому что работали с восхода до сумерек.
Только бабка Оленичиха, лет восьмидесяти, переломанная в пояснице, оставалась с ползунками, да учительница Софья Михайловна лежала днями на зеленом бережке озерка, загорала и читала книжки. Бригадир Яков просил ее помочь на сенокосе, но получил отказ. Он молча негодовал; «У детишек на покосе от жары кровь носом идет, а она, кобыла, цельными днями бока пролеживает. Совести нет, а заставить — не колхозница».
Однажды под вечер, когда поубавилась жара и угомонились оводы, на покос приехал бригадир и приказал всем быть в деревне часам к девяти.
— Артист приехал из Москвы, — говорил бригадир окружившим людям. — Будто колдун-распотешник, ити его… — Бригадир сокрушенно покрутил головой. — Такое вытворяет, сказывали, из опилок шаньги варганит и шилом пастуху степановскому шшоку промзил — ни дырки, ни крови. — Он улыбнулся всезнающе, снисходительно. — Вот вы ополоротились, а ведь это мухлеванье…
Бригадир считался человеком бывалым. Выпивши, говорил: «Какой я человек-то?» И, указывая пальцем вверх, сам отвечал: «Загранишный. И сколько я знаю — это не приведи господь. Потому и голова болит, что черепок знаниями распирает».
Сейчас люди смотрели на Якова с интересом и даже завистью. Хотя он сам понятия не имел, что будет показывать артист, и ждал с нетерпением вечера, но вправду поверил в свое превосходство над земляками. У него в душе затеплилась нежная жалость: «Ничегошеньки-то вы не видели».
— Будете смотреть — шибко-то в носах не ковыряйтесь. А что будет непонятно — опосля разъясню. — Осмотрел всех. — Чтоб умылись и переоделись.
Петьке Малову, восьмому в семье, босому, в обтрепанным штанах и в сопревшей от пота рубахе, сказал:
— Знаю, в этом костюме придешь, на глаза артисту не пялься.
— Я, дядя Яков, в уголок забьюсь, как мышь. Глаза у меня вострые. — Петька оглядел людей, засмеялся; дескать, какой он ловкий!
Дед Михеев, маленький, сухонький, с кудлатой, как болотная кочка, головой, опершись на вилы, сказал:
— Поглядеть артиста не зазорно, да глядело не велело: в кармане вошь шебаршит. Пусто.
— Не плачь, дед, задарма посмотришь, артист денег не берет, — сказал Яков торжественно. — Он, этот… как его… бескорыстный энтузияст.