Раздолинский ушел через неделю. Ему с проводами повезло, потому что все были свободными от покоса. Два дня кряду лил обложной дождь, на третий прояснило, да того хуже — заполоскали грозовые: то с одной стороны туча зайдет, то с другой. Парило, гноило неубранное сено. Шалаши забросили, уехали домой.
Вся Доволенка вышла за поскотину провожать Раздолинского. С севера находила туча, и гром заглушал говор, выкрики.
— Поберегись… для себя… людей… — слышал я между взрывами грома слова Николая Иваныча.
Потом Раздолинский прощался с матерью, и она висела у него на руках. Из туч хлынула вода. Тетку Матрену подхватили под руки дядя Максим и Татьяна Занозова, и все стали потихоньку отступать в сторону деревни, оглядываясь и махая руками. Дальше, на дороге, Раздолинского ожидала повозка, а он еще не уходил к ней. Мы с Лидой стояли на расстоянии друг от друга, и не знаю, как она, но о себе не могу сказать, чего я еще ждал под дождем. Раздолинский подбежал к Лиде, небесный поток слил их воедино. Я понял, что мне пора уходить. Дождь лил так густо, что я ничего не видел, шел наугад. И тут через шум воды услышал топот.
— Сережа! — Раздолинский взял меня за плечи, повернул к себе. — Дай поцелую тебя, малыш.
Я уткнулся ему в пояс. Мне было тоскливо и жалко себя, потому что я чувствовал, что уходит от меня такое, чего уже не будет без Раздолинского.
— Война сюда не придет?
— Никогда… Ну, мужичок… — оттолкнул меня от себя, побежал к повозке, обернулся и каким-то незнакомым, мальчишечьим голосом крикнул:
— Не забывай!.. На угорчик!..
До осени Доволенка выпустошилась, будто Мамай по ней прошел. Из мужиков остались Верхогляд, Николай Иваныч и дядя Максим. Василий Занозов с Мишкой Махотиным учиться не поехали. На войну их вывяли через год, и в тот же год они оба погибли.
Сено косили до конца сентября, потому и занятия в школе не начинались до октября.
— Максим Нилыч, срываем программу, — наседала на дядю Максима присланная из района учительница Валентина Егоровна.
— Зимой, дочка, наверстаешь, — успокаивал он. — А вот сена зимой не накосишь.
— Вы волю в учебе давайте, — советовал Николай Иваныч, — по воле будете учить, знания в трикрат быстрее будут детьми забираться.
— Как это?..
— А так. Детские головы — не рогожные мешки, а ларцы. А в ларцах, как известно, хранят драгоценности. Опять же драгоценности не мякина, их всегда мало. Потому и времени много не надо, чтоб их уложить, только аккуратно это нужно делать, тонко.
Валентина Егоровна от удивления открывала рот.
— Вы… мне поможете?
— А как же, — заверял Николай Иваныч. — Не обойду.
И не обходил. Зайдет в школу, поздоровается и скажет:
— Ребятишки, ветерок хороший подул, а пшеница на точке сырая. Поворошить бы надо хлебушко.
Или:
— Сено привезли. Помогите, ребятки, матерям по базе разнесть. Вам — в потеху, а матерям — в радость.
— Да когда же учиться?! — недоумевала Валентина Егоровна.
— Вовремя утешал он, — вовремя. У них глаза-то открыты, а уши сном завешаны. Поработают, занавески сдует — и куда с добром.
Может быть, прав был Николай Иваныч, может, нет, но только В войну мы больше работали, чем учились.
Поздней осенью я стал героем события: Раздолинский прислал мне письмо. Сначала никто в это не верил, пока в конторе, куда я пришел за письмом и где было порядком людей, дядя Максим не отнял у меня его и не прочитал первую строчку: «Здравствуй, малыш».
Я возмутился насилием дяди Максима, поднял визг, но он, прежде чем отдать письмо, громадными ручищами сильно, но ласково прижал меня к себе.
— Ну… Тоже — воробей, а с сердцем.
— Грамотку, Сережа, обронил. Дай-ка подыму, — Николай Иваныч поднял свернутый вдвое клочок газеты, развернул его, стал, щурясь, отдалять от себя. И вдруг вздрогнул, заволновался.
— Серьг, а ведь стихи же… Ну… — и совал мне лоскуток. — Ну-ка чти при всех.
Я взял бумажку и начал ерепениться, дескать, мне прислано, но дядя Максим, видно потеряв терпение, сильно ткнул меня в затылок, так, что я, испуганный, выскочил на середину.
— Чти для обчества, суразенок!
— Ну, это… Не надо бы этак-то, — смутился Николай Иваныч. — Он прочтет.