— Садись, отец, не томи.
Отец оглядывает застолье и стол: все ли ладно, на месте.
— Стол, мать, кривой: поставь соль.
Мать всплескивает руками — забыла. Ставит глубокую деревянную солонку с крупной серой солью, отходит к печке, ждет. Она вся истомилась за детей.
— Промомонились? — В черных глазах отца под насупленными бровями трепещут веселинки.
Выхлестывали две чашки щей, как за себя кидали чашку каши из пшеничной сечки, сдобренной конопляным маслом, и двенадцатифунтовую булку хлеба. Работа — жизнь, еда — радость!
А сенокос! Работали своей бригадой, ишимовской. По лощинам да меж березовых колков утопали в травах лошади. Через полотна сенокосилок Егора и Ивана кипенными валами перетекала трава, шипела под конными граблями Юрия; Илья с Василием свивали ее в копны. Но ведь в долгах не деньги, в копнах не сено. Вершина дела — стог. Целый день отец с Филиппом чистили небо, разгоняли облака навильниками на длиннющих вилах. Тимка с Вовкой подкапнивали — подводили под копны веревки да с ручными граблями носились, чтоб ни один клочок сена не потерялся, а уж последние, Мишка с Колькой, «гусарили» — возили копны.
По вечерам — ужин у костра, молодая бессонница то ли оттого, что не спят перепелки и репейниками мохнатятся звезды, то ли от песни, что комариным писком, самым своим кончиком пробивалась из соседней деревни через березняки и травы, потому что в вечернюю пору песня не полетит верхом, а приплывет с низким туманом, с влажным душистым настоем земли и скошенных трав. Ишимовы — каждый родился с песней в горле, играть мастера, может, потому, что степняки, а степняк без песни что степь без перепелки.
— Ну что, ребяты, громыхнем?! — В голосе отца не просьба, но и не приказ — петь было так же необходимо, как работать и есть.
Степь да степь круго-ом.
Путь далек лежит, —
выводил он хриплым, но умелым баритоном. Старшие сыновья заботливо и мягко окружали его голос басами да тенорками — правь, не входи в натугу, вон сколько нас сильных да молодых, не дадим надсадиться.
— Дишкань! Стели! — отец ладонью вниз плавно проводил от себя, показывал, как надо стелить песню, и детские голоса «дишканили» и «стелили».
Все — родные, ты — родной! Только через смертельно-бедовое время видится, какое счастье имели.
— …Зайдем в избушку?
— Чего там делать? — Михаил нехотя поднялся.
Согнувшись, вступили через дверной проем на земляной пол сенец, приучали, глаза к полумраку. Николай разглядел в углу ступку из метрового сутунка, двухконечный, как рыбий пузырь, толкач, мялку без ножек, похожую на сложенную опасную бритву, разобранный ткацкий стан и к нему два челнока.
— А где прялка с гребенками?
— Верка забрала, шерсть прясть.
Помнится, отец приказывал:
— Ребяты, марш портки из воды тянуть!..
Вытаскивали из нахолодавшего озера гниловато-скользкую, с терпким запахом коноплю, расстилали сушить, а потом до самой зимы в огороде хряпала мялка, стукотели толкачи. Мяли, толкли, трепали, скручивали в кудели — пыль клубами, от кострики весь огород серый. Мать, заходясь в кашле, вычесывала самую мелкую кострику и всю зиму засыпала и просыпалась за прялкой. К весне заносили в хату стан, натягивали кроены — основу. Тах-тах, тах-тах — била мать почти день и ночь, уплотняла уток на основе. К началу лета выстилала холсты по траве выбеливать, а Николай или Михаил караулили их, чтоб не пожевали коровы. И как хотелось пробежать босиком по этой хрустящей полоске!
К осени надевай серовато-зеленую конопляную обнову; портки и рубаху с самодельными деревянными пуговицами. Это тебе и нижнее и верхнее. Носи, смены не проси — порвется не скоро. Покойничек Юрий с крыши конюшни сорвался, часа два на подоле провисел, пока не сняли.
— Чудно, — удивился Николай. — На дворе трактора гудели, а в хате ткали.
— Сжечь надо эту муру. — Михаил поднял челнок, гладкий, как кость, отполированный руками многих поколений женщин. — Сжечь и золу развеять.
— Что ты все жечь да бить?..
Михаил промолчал, потом резко открыл дверь в хату, откуда пахнуло плесневелой сыростью и гнилью, прошел по истлевшим половицам к окну, сел на лавку.
— Проходи, солдат, в красный угол.