Внимательно прислушайтесь, например, к «возвышенным» спорам, затеянным по случаю столетия Гёте во Франкфурте, в детище Лиги Наций, Международном институте интеллектуального сотрудничества. Англичанин превозносит Шекспира; француз – Рабле или Бальзака; итальянец в ответ предлагает Данте или Микеланджело; испанец – Сервантеса. Каждый проявляет настойчивость, заодно Гёте получает свою щедрую долю комплиментов (кстати, порой эти дифирамбы звучат комически, когда оратор старается дать слушателям понять, что он осознал величие Гете и приблизился к нему). Перепалки, стычки; все при деле. Но вот все сходятся на Магомете, потому что он принадлежит нации, которая еще никак не представлена в этом органе высокой культуры; он не относится ни к одной из наций – «участниц», он вне «я» и «меня», возникающих на всех поворотах дискуссии.
Когда соборы были белыми, все национальности объединяла общая идея: над всем главенствовало христианство. Еще до начала повсеместного возведения сводов новой цивилизации, единый порыв уже собрал воедино народы новой эры и полным превратностей путем повел их в Иерусалим, где находилась гробница всеобщей идеи, любви.
Вот и я хотел бы оказаться здесь не кем иным, как одним из тех, кто пытается отыскать дорогу к «созидательному», подготовить наступление «завтра»; одним из тех, кто с интересом всматривается в добро, с хладнокровием – в зло и кто, несмотря ни на что, позволяет своему носу – этому тонкому нюхательному инструменту, который боги поместили нам на лицо, дабы дать нам возможность пустить в ход накопленные инстинктом силы – вести себя к чему-то полезному. Этот инстинкт тоже представляет собой личный «дар», которым мы обязаны судьбе, совокупности неисчислимых осознанных или бессознательных знаний, накопленных бдительным рассудком.
На третий день моего пребывания в Америке меня попросили выступить с заявлением в Радио-сити на студии, транслирующей свои передачи по пятидесяти каналам в США. Радио-сити – это храм техники, расположенный в одном из небоскребов Рокфеллер-центра.
Храм торжественный, облицованный темным мрамором, сверкающий ясными зеркалами, оправленными в рамы из нержавеющей стали. Тишина. Просторные коридоры и площадки; открываются двери: оказывается, через них втягивают в себя и извергают клиентов бесшумные лифты. Нигде ни одного окна… Молчаливые стены. Повсюду «кондиционированный» воздух, чистый, обеспыленный, с постоянной температурой.
Я на шестом этаже или на сорок первом?
Студии большие, безупречные; это лишает вас возможности открыть рот, чтобы произнести хоть что-нибудь. В каждой студии зрители занимают запертый в некое подобие стеклянного аквариума амфитеатр. Они могут разговаривать; ни слова из их болтовни не выйдет за пределы аквариума. Что они видят? Оркестр, певицу; а вот какой-то господин в очках, которого так приветливо принимает обворожительная миссис Клодин Макдональд. Что они слышат? Малейший звук, выведенный, переданный через динамик. Это занимательное зрелище, потому что амфитеатр полон. Господина сажают к столу: графин с ледяной водой и стопка картонных стаканчиков. Каждый на своем месте. Во втором аквариуме, совсем маленьком, находятся какие-то волнующе таинственные инструменты и человек, который отдает команды. Часы, диктор. Когда я закончу, меня отправят в маленький аквариум, где можно разговаривать. И тут мое внимание привлекает какой-то предмет. Догадавшись, что это, я указал сопровождавшему меня Фернану Леже на прямую красную иглу, вращающуюся вокруг циферблата с делениями от одного до шестидесяти. Это секунды. Какая же она неотвязная: «Видишь эту стрелку, что вертится так быстро, – сказал я Леже, – она отмечает секунды и больше ничего. А вон на том циферблате, сбоку, показывают часы. Какая разница! Часы вернутся завтра. Но этот первый циферблат с секундами, это что-то космическое, это само время, которое уходит безвозвратно. Эта красная стрелка есть не что иное, как материальное свидетельство движения миров!»
Миссис Клодин Макдоналд приступает к своим священным обязанностям: