— Нет… — шепот становился все тише, ломался, как ломаются в пальцах сухие веточки, мертвые. А внутри, в самом животе, куда сегодня вечером, с трудом проглоченный, упал странно пахнущий, с дурным вкусом, кусочек смолы из текиной коробки, росло что-то упрямое, тугое, наполняло, лезло в колени и локти, заставляя их стискиваться, защищая тело, прежде такое мягкое, раскрывающееся цветком. И чужие руки, а охмелевшая от тумана голова пусто говорила ей — да, чужие, ползали по напряженному телу, как ползают легкие отвратительные насекомые, пытаясь раздвинуть колени, оторвать от груди локти, от лица сжатые кулаки, но отлипали, сваливаясь, не имея силы. Потому что она не пускала их, как пускала ночь за ночью в себя Исму.
Лежа в центре круглой поляны, над которой ночная темнота перемешивалась с ровным светом, а стылый морозец с мягким теплом, идущим из-под корней, Ахатта неумолимо засыпала, не имея сил справиться с текущим по траве туманом. И, сквозь заплетающий голову сон, с облегчением услышала удаляющиеся тяжелые шаги, в которых звучали недовольство и придавленная ярость.
Пятеро жрецов, опустив руки вдоль ниспадающих складок одежд, стояли у стены, глядя, как по тропе, расталкивая склоненные стебли пещерного дурмана, идет к ним жрец-Ткач, сдвинув намазанные брови и кривя яркий рот. Колени подбивали подол короткого праздничного хитона, вышитого золотом и камнями, полы распахивались, показывая обнаженное тело. Ткач подошел к Пастуху, стоявшему в середине маленькой шеренги, и прерывающимся от ярости голосом сказал:
— Ты обещал, повелитель-Пастух. Но она не пускает меня.
— Дай мне, повелитель-Пастух. У меня больше мужской силы, — высокий и худой жрец, с длинными прядями, убранными под золотой обруч, сделал шаг вперед, заглядывая в лицо главному.
— Нет, Охотник.
Глядя в середину пещеры, где смуглым комком лежала Ахатта, а поодаль сидел, сложив руки на коленях, спящий Исма, голый, с умиротворенным лицом, жрец-повелитель сказал задумчиво:
— Дело не в мужской силе. И не в слабости морока. Что-то пришло в ее тело. То, что держит его.
Он воздел руки и хлопнул в ладоши над головой. От резкого звука с потолка сорвались летучие мыши, вылетели в черную дыру, мельтеша острыми крыльями, а медленные пчелы загудели сильнее. Исма, вздрогнув, открыл глаза, улыбнулся, вставая.
— Ахи… мой алый тюльпан, жена моя…
Губы его коснулись лежащих на щеке ресниц. Ахатта, дремотно прислушиваясь, улыбнулась в ответ.
— Исма, мой муж.
Жрецы, выстроившись у стены на возвышении, глядели, как, посреди клубов медленного тумана два тела слипаются и расходятся, — то быстро, то медленно; рты открываются, чтоб надышаться сладким туманом, продлевая движение тел. И две пары глаз, не отрываясь, глядят друг в друга, ничего не видя вокруг.
Двое любили друг друга, под лениво летающими пчелами, среди клонящихся вниз огромных цветов, точащих невидимую глазу отраву. А жрецы, повинуясь жесту Пастуха-повелителя, отвернувшись, уходили по одному в узкую расщелину, ведущую в комнатку в сердце горы.
— Мир изменяем и узоры его прихотливы…
Пастух-повелитель привычно воздел руки, обращая к пятерым белые ладони. Не дождавшись ответа, оглядел подручных. С нажимом в голосе проговорил дальше:
— Кто хочет сам изменять мир, тот сначала должен научиться использовать его собственные изменения.
Жрецы молчали.
— Я умею, а вы — щенки паршивой суки, не научившей вас думать — нет. Потому Пастух — я. А вы мои овцы.
Пристальные глаза на жирном лице окинули паству брезгливым взглядом. И жрецы опустили головы, один за другим. Воздели ладони, раскрывая их навстречу друг другу.
— Женщина сильна и сила ее, скопившись, выбродит, схватится хмелем, станет отравой, какой не было тысячу лет. Женщина станет ядом, смертельным не для людей — для богов.
— Для богов… — шепот тронул стоячий воздух и старший жрец улыбнулся.
— Пусть она зреет. Узор изменен.
— Изменен, — кивая, соглашались жрецы, — изменен…
Жрец-Пастух быстро шел узким коридором, густые складки длинного хитона путались в широком шагу, и время от времени он поддергивал край рукой, цепляясь кольцами. Коридор был пуст, только раз попалась навстречу старуха лет сорока, ахнув, торопливо присела, откидывая голову и выпячивая грудь под серой рубахой. Жрец на ходу коснулся ее горла, провел кончиками пальцев по рубахе и, оставив счастливицу позади, вытер пальцы о бок. Губы искривились, и брезгливая гримаса осталась на лице. Несколько раз свернув, он вошел в темную расщелину и, достав из кисета маленький светильник, раздул таящийся в нем уголек. За спиной, источенная лабиринтами жилых коридоров и пещер, гора еле слышно гудела женскими и детскими голосами, сквозняк приносил из наружных отверстий далекий лай собак, протяжные крики чаек. Тут, перед кромешной тьмой, проваливающейся в глубину, было тихо. Подняв толстую руку с огоньком, жрец медленно пошел вперед, трогая другой рукой мокрую стену. Влага стекала крупными каплями, они холодили пальцы, а потом холод ушел, сменившись теплом, и стены стали сухими. Через несколько поворотов мигающий свет упал на узкую дыру в рост человека и померк в бледном сиянии, идущем изнутри. Жрец захлопнул медную крышку, аккуратно сложил сосуд в кисет, выстланный паклей, и протиснулся в щель, кряхтя. Подбирая подол, чтоб не порвать, мрачно думал о том, что слишком много ест, ну, а чем еще тут, в тоскливом месте на берегу серого моря заниматься? Женщины грязны и убоги, мужчины тупы. Даже управлять ими не составляет труда, — голову не приходится напрягать, не говоря уж о теле.