— Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что…
Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом — грудь. Но не могла. Исма молчал.
И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она — вещь.
Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:
— Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…
— Нет! — Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, — ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово — закон для тебя.
— Да, — она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.
— Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у…
— Перестань. Не смейся надо мной!
— У-у-у…
— Я тебя укушу!
— Укуси. А я тебя съем.
— А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?
— А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…
Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.
Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе — доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.
В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро — на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак — черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.
— Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.
— Часть узора, — повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.
— Стать ее пришлась по нраву матери-горе.
— Пришлась по нраву… — красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.
— Да, — оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:
— Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят…
— Не устоят…
— Никакие боги не устоят.
— Никакие.
— Хорошо, — он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.
— Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.
— Проверим, проверим… — жрецы, переглядываясь, потирали колени.
— Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.
— Ненадолго? — в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.
— Главное нам — сражение! И если ее дорога — сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!
Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.
Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.