— Он разве так уж хорош? — спросил он.
— Я не говорю, что хорош, а говорю только, что нет Наумова.
Эту иронию поняли очень немногие. Кажется, в том числе был и хозяин дома.
Чистякова недолюбливали товарищи профессора, полюбили молодые художники: и Репин, и Серов, и Харламов, и Поленов — говорили о нем тепло и считали отзывчивым человеком. П. П. нередко советовал ученикам:
— Отчего вы перед картиной N. N. не стоите подолгу?
— Плоха она, Павел Петрович.
— Вот потому-то и надо ее хорошенько рассмотреть: учитесь как не надо писать.
Услужливые языки передавали эти отзывы тем, кого они касались, и, понятное дело, на Чистякова многие косились. А маленький человек, как ни в чем не бывало, стоял перед их картинами и, потряхивая головой, говорил:
— Да!
Ему было лет восемьдесят, когда он решился прекратить уроки живописи и не давать более советов. Он был настолько тверд в своем решении, настолько старчески упрям, что когда одна из его родственниц, учившаяся у него в доме, показала ему свою только что конченную работу и спросила его мнения, он ответил:
— Я не даю более уроков и советов!
Об этом он мне рассказывал с торжеством, хвастаясь своим старческим упорством. Он зорко наблюдал, какое впечатление произведут на меня его слова; видя, что я не восхищен, он спросил:
— А вы будто не одобряете? Я сказал, что не одобряю.
— Доживите до моих лет, — сказал он, — поймете.
В последней четверти XIX века был и другой профессор Академии, тоже любимец учеников, тоже весьма популярный в их среде.
Это Архип Иванович Куинджи [16], у которого, впрочем, я никогда не учился.
Феноменальная фигура Куинджи стоит передо мною во весь рост. Мало доводилось мне встречать таких уравновешенных натур, как покойный Архип Иванович.
Однажды, когда я вернулся домой, швейцар, давая мне обрывок бумаги, сказал:
— Был тут господин; скажи, говорит, карточек никогда не имел, фамилия трудная, так не запомнить, — я напишу. И вот написали.
Я прочел на бумажке:
"А.И. Куинджи".
Я сейчас написал ему письмо, где говорил, что около 11-ти и в 5-м часу всегда дома и что могу к нему заехать в любое назначенное им время.
В ответ на это на следующий день он приехал. Мы расцеловались. Я встречал его как сочлена на заседаниях комитета. Там он держал себя непринужденно. Прикрываясь незнанием, довольно мифическим, русского языка, он позволял себе горькие истины по адресу присутствующих.
— Эт-то, эт-то… — говорил он, размахивая руками, — эт-то, по-моему, очень глупо… Совсем не умно. То, что теперь предлагает… То, что теперь предлагает Александр Федорович…
— Алексей Фомич, — поправляют его.
— Что такое? — останавливается он.
— Алексей Фомич, а не Александр Федорович.
— Виноват, Алексей Фомич. То, что предлагает Алексей Фомич, эт-то совсем неправильно. Эт-то… эт-то чепуха. Если мы логически посмотрим, то увидим… эт-то не пойдет. Александр Федорович…
— Алексей Фомич…
— Что?.. Да, Алексей Фомич думает… И так далее, до бесконечности. Мне кажется, что он отлично знал, что Алексея Фомича зовут Алексеем Фомичом, а не Александром Федоровичем, но называл его так, чтобы показать полное презрение и к нему, и к его мнениям. Он в глубине души считал всех людей крайне недалекими и все время изумлялся на их глупость.
— Как эт-то… не иметь денег… Я эт-то не понимаю. Много проживать и ничего не иметь. Ну, каких-нибудь десяти тысяч на черный день… Вон Александровский умер, у него три рубля в доме осталось… Что ж эт-то… такое, разве можно…
Подозревали, что у него есть деньги, но думали, что сто-триста тысяч. О миллионах никто не думал. Иногда, под шумок, когда никто не знал, он жертвовал когда 100, когда тысячу рублей "от неизвестного", — но все это было по мелочи. Больше всего он был против Совета Академии, членом которого сам состоял.
— Эт-то вы не любите… Эт-то вы губите самую сущность, которая… Вы не понимаете того дела, которому служите…
На стороне он говорил:
— Бороды у них у всех длинные… Больше, чем надо… головы совсем нет… Одни бороды…
Он был анахорет — и терпеть не мог ездить по гостям и принимать у себя. В самом трепаном старом сюртучишке он производил впечатление старого закладчика или кулака-поставщика. Только кто знал его прямую, открытую душу, его взгляды на искусство, мог оценить его.