Моя мать умерла летом, когда в Париже стояла сильная жара; прошло три дня, прежде чем один из братьев отца раздобыл повозку, чтобы перевезти ее в родной город Со, где она пожелала быть похороненной. Она не хотела лежать в одной могиле с моим отцом и просила, чтобы ее похоронили вместе с ним, только, если он еще будет жив (как она, в характерной для ее любви форме, выразилась на смертном одре). Кроме меня, никто не пожелал сопровождать дядю на ее похороны. От нее пахло.
От моей матери-корсиканки, не желавшей делить могилу с моим отцом «если только его не похоронят заживо», исходил сладковатый, мерзкий запах.
Именно так она и сказала. Вероятно, его отчаянную борьбу за освобождение из замкнутого пространства гроба она сочла бы возмездием. Мы с дядей везли ее на повозке. Сладковатый запах, исходивший от матери, гнал лошадей во весь опор.
Н-но-о! — радостно выкрикивал дядя. Я любила ее.
Я предпочитала рассматривать ее высказывание о задохнувшемся в гробу отце как поэтический образ их супружества, но когда я намекнула ей об этом, она лишь пристально посмотрела на меня и заявила, что уж в любви-то я совсем ничего не понимаю, равно как и в поэзии, — добавила она с мягкой и теплой улыбкой.
У нее я научилась не воспринимать реальные события метафорически. Что есть, то и есть. Не более того. Это был полезный урок, который я пыталась преподать и Мари.
Возле паромной переправы через реку Кюр наш экипаж казался подавленным горем и отчаянием. Когда он остановился перед погрузкой на паром и лошадей настигло сладковатое зловоние, исходившее от трупа матери, наших животных охватило вполне понятное и естественное для них бешенство, погрузка повозки — я имею в виду наш траурный эскорт — приняла поэтому характер почти панической спешки, и повозка опрокинулась.
Гроб выплыл и, медленно переместившись на середину реки, затонул.
Позднее я часто представляла себе, как стояла там, на берегу, не истерически рыдая, а совершенно спокойно, и смотрела, как моя низкорослая мать в гробу, окутанная сладковатым запахом, исчезает в глубине реки, и как я, пусть еще и не взрослая женщина, все понимала.
Я пишу «представляла себе», не «помнила».
Я понимала, что сладковатый запах скорби, смерти и любви растворяется в воде, как и сама мать исчезает в мрачных глубинах, и что все это тем не менее обернется фантомной любовью, которую я сохраню на всю жизнь, реальнее всего остального, несмотря на то что запах трупа в действительности растворился и исчез, и под конец — лишь спокойная поверхность воды, а мы беспомощно стоим и наблюдаем за исчезновением матери.
Написанное является ответом на вопрос, когда я видела свою мать в последний раз. Это было 26 июля 1876 года, около четырех часов дня.
Она исчезла в объятиях реки, будто любовь реки поглотила ее.
А помню я, что тогда, охваченная возвышенным чувством, захотела, ради матери, никогда не испытавшей любви, написать полноценный рассказ о любви — как реальной, так и фантомной.
О той, что доступна лишь увечным, превращенным в торсы, тем, на кого в результате ложится еще более ответственная миссия, то есть о любви по воспоминаниям.
В тот миг, когда мать исчезла (и здесь заключен ответ на мой вопрос), было положено начало рассказу. Рассказу, содержащему сладковатый запах смерти. Ярость по отношению к живым. Соблазн наслаждения, в котором ей было отказано и которое мне бы так хотелось, чтобы она испытала. Ах! я пишу это с отчаянием и скорбью: о, как бы мне хотелось, чтобы ей довелось испытать то, в чем ей было отказано! Но остается лишь скорбеть по любви, которую ей так и не довелось пережить.
Написавшую это звали Бланш Витман.
Она была красивой женщиной, с нежным, почти детски-невинным лицом, с едва заметными ямочками, очевидно, с темными и довольно длинными волосами — это то, что можно рассмотреть на имеющейся картине и единственной фотографии.
Она кого-то напоминает.
История Бланш вкратце такова. В восемнадцать лет она появилась в больнице Сальпетриер в Париже, куда ее положили с симптомами невроза или, как было установлено позднее, истерии. Раньше ее лечили иначе —