Тут она испугалась, поскольку поняла, что и отец, лишь отчасти повинный в сложившейся ситуации и вынужденный, в конце концов, уступить ее слезным мольбам и воззваниям к его отцовским чувствам, тоже безумно напуган. Однако это был иной страх, чем у господина Стриндберга.
Вообще сведения об отце чрезвычайно скудны.
Детей после себя Бланш не оставила. За год до того, как попасть в больницу Сальпетриер, она, в промежутке между двумя другими лечебницами для душевнобольных, впервые за много лет вернулась домой, поскольку отец был при смерти. Он был исхудавшим и желтым, а раньше рожденным в Лондоне — очень странное выражение. Ему хотелось, чтобы она всю ночь сидела на стуле у его постели. Когда он попросил об этом, она резко встала, покинула комнату и вернулась только на следующий день.
Почему? — спросил он; она не ответила.
Она принесла одеяла и улеглась спать на полу, около его кровати. Ты здесь? — позвал он; она не ответила. Я знаю, что ты здесь, — повторил он через час. Она не ответила. — Дочь моя, если ты меня любишь, избавь меня от этих мучений, закрой мне рот и нос и прекрати мои страдания. Следующей ночью она сидела на стуле и наблюдала за его агонией. — Я знал, что ты придешь, — прошептал он. Почему? — произнесла она в ответ. — Потому что ты любишь меня и не можешь освободиться, я прошу тебя.
Тогда она положила руку ему на рот и не отнимала до тех пор, пока он не стал задыхаться.
Почему? — спросила она.
Он не ответил, из страха перед ней.
Не бойся, — сказала она, — но я должна узнать почему. Он покачал головой. Она снова положила руку ему на рот и перекрыла дыхательные пути. Затем она убрала руку, но слишком поздно. Ей показалось, что она видит слабую, но торжествующую улыбку на его угасшем лике.
Почему? — спрашивала она с отчаянием и яростью, но было поздно.
В «Книге» есть глава, которая открывается вопросом: Почему? но в ней приводится только рассказ брата о смерти отца, безо всяких драматических подробностей и каких-либо намеков на ее собственный вклад в агонию.
О брате больше ничего нет, за исключением нескольких прозрачных отговорок.
О матери говорится несколько подробнее.
Рассказ о ком-либо всякий раз начинается вопросом, на этот раз: Когда я видела свою мать в последний раз? и ответ начинается почти в библейском духе. Когда я была младенцем, по-младенчески говорила, по-младенчески мыслила и видела все не столь ясно, как ныне, скончалась моя мать, и продолжается затем нейтрально; «я» повествователя — это сама Бланш.
Мне было пятнадцать лет, пишет она, у меня был шестнадцатилетний брат, мое имя уже тогда было Бланш, но звали меня Ота. Почему, никто не знает. Когда же мне исполнилось шестнадцать и меня начали побаиваться, я решила, что буду именоваться Бланш; и никто не осмелился мне перечить. Моя мать умерла, как я обычно шучу, от жажды любви и рака печени. Она была необычайно маленькой, всего 150 сантиметров, приблизительно такого роста, к какому я теперь постепенно приближаюсь. Это наверняка дало бы Зигмунду повод утверждать, что я всегда стремилась походить на мать. И вот теперь я ее догоняю, приближаюсь к ней, а после следующей ампутации уже оставлю позади. У нее были темные глаза, и она часто шептала: cara, cara, cara[7]. Мать была корсиканкой. Брата я не помню.
Моя левая рука, которой больше нет, уже не болит, но помнит ласку. Я обычно думаю об этом как о противоположности фантомной боли и называю фантомной любовью. Рука помнит не только ласку, но и кожу, которую ласкала. Руки не только раздают ласки, но и принимают их. Однажды я упомянула об этом профессору Шарко, и он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом, словно бы я его в чем-то обвинила; теперь руки больше нет, а воспоминание осталось.
Существует и другое выражение — фантомное желание, но я предпочитаю называть это фантомной любовью.
Отсеченное и исчезнувшее тоже хранит любовь и воспоминания. Возможно, когда-нибудь эту фантомную любовь сумеют описать. Я не могу оценить вес матери, но хорошо помню ее руку и кожу. Вполне естественно, что я не помню брата, ведь он отсечен от меня, подобно левой руке и левой голени, но мысль о нем, хоть он и отсечен, не вызывает ни боли, ни любви.