– Представляю, только где и как мы с тобой жить станем, если вернемся?
– Ну вот… То я Альбу успокаивал, а теперь надо и тебя. Если правду хочешь знать, не верю я, что мы на своей линии находимся. Не верю, и все. Должны быть альтернативные миры… Но жить здесь надо так, будто все по правде. Кто-то должен восстановить историческую справедливость. Вот пусть – мы!
Берестин вышел в сад. Чуть-чуть рассвело, и неподвижный воздух был весь пропитан тишиной, запахами сырой земли, прошлогодних прелых листьев, свежей зелени.
Если повернуться лицом к востоку, тогда не видны ворота и караульная будка, а только густые темные заросли и багровые отсветы зари на серовато-синих тучах. Красиво и тревожно, при желании можно этот сумрачный рассвет истолковать символически.
Берестин впервые не отстраненно-рассудочно, а эмоционально понял и поверил, что вокруг действительно весна сорок первого года и все, что должно случиться, – еще впереди. С самого раннего детства, с первых книг и фильмов о войне и до сего дня лето этого года постоянно жило в нем как неутихающая, болезненная ссадина в душе. Не только пониманием тяжести вынесенных страной и народом испытаний, миллионами напрасных жертв, ощущением того страшного края, на который вынесло державу. Нет, была еще одна сторона в стратегической странице книги судеб, необъяснимая необязательность всего тогда случившегося.
Есть события, железно детерминированные, которые наступают неуклонно и неизбежно, почти что независимо от желаний и дел людских. Вроде как начало Первой мировой или поражение Японии во Второй. Здесь все было не так. А скорее – как на шахматной доске, когда чемпион мира делает ход необъяснимо слабый, даже для любителя очевидно проигрышный, теряет корону, и всем остается только гадать, почему оказался возможным такой грубейший зевок. Так и здесь. До последнего дня сохранилась возможность сыграть правильно. В разработках теоретиков содержались все варианты действий, позволявших отразить и сокрушить агрессора. И все делалось как раз наоборот. Если Русско-японская война на море была проиграна из-за рокового стечения нелепых случайностей, то здесь даже на случайности нельзя сослаться. Кое-кто пишет теперь, что легко, мол, судить из будущего, когда все уже известно и рассекречено, а вот тогда… Наивное оправдание, извинительное лишь тем, что старые люди ощущают собственную долю вины и, стремясь подавить в себе это чувство, хотят доказать, что допущенные просчеты были закономерны и неизбежны. В чем же тогда назначение политика и полководца, как не в том, чтобы проникнуть в замысел врага, чтобы найти ход, ведущий к победе? И ведь через пару лет это уже в большинстве случаев удавалось.
А теперь Берестину с Новиковым придется на практике выяснить, можно ли что-нибудь сделать за полтора оставшихся месяца. Если ко всем возможностям, что тогда существовали, прибавить самую малость: здравый смысл и знание хода истории на сорок лет вперед. Впрочем, откуда такая цифра – сорок? Месяца на два-три, пожалуй. А потом начнутся такие расхождения, что конкретные знания будут ни к чему.
Правда, останется знание техники и военной науки, понимание логики развития событий… например, Алексей ясно помнил все, что относилось к созданию Бомбы и у нас, и у американцев. Достаточно, чтобы помочь Курчатову и сэкономить лет пять-шесть, если возникнет такая необходимость. Но еще проще он мог бы сорвать Манхэттенский проект и вообще исключить ядерное оружие из реальностей данного мира.
Вот тут Берестин вообразил, что Новиков-то, пожалуй, прав: удивительно глупо было бы погибнуть от нелепой случайности, лишив этот мир своего присутствия. И все те беды и несчастья, которые он в состоянии предотвратить, обрушатся на человечество. А отсюда вытекает, что если он, Берестин, прав в своих рассуждениях, то прав был и тот, реальный, Сталин. Будучи неопровержимо уверен в своей гениальности, он не мог не прийти к мысли о своей особой ценности для истории. Если с ним произойдет несчастье, он не сможет осуществить своего предназначения, а раз так – оправданно все, что ему во благо, и подлежит уничтожению все, стоящее на его пути.