Поначалу он считал, что жизнь ему спасло упорство. Потому что обнаружил, беседуя с себе подобными, что судьи и те, кто ими руководил, придерживались определенной, хоть и извращенной, логики. Признавшихся, раскаявшихся, активно помогавших следствию – расстреливали, а упорных, «закоренелых», вроде него, – нет. При полном пренебрежении всякими правовыми и моральными нормами через это правило Военная коллегия и сам Сталин, как говорили, обычно не переступали. Из всех проходивших по первым процессам вместе с Тухачевским, Уборевичем, Якиром и прочими не признавал себя виновным один комкор Тодорский, и он единственный уцелел, сидел одно время вместе с Марковым. От остальных не осталось и могил.
Только потом, много раз передумывая одно и то же, Марков сообразил, что ничего от него не зависело. Он сам по себе не интересовал следователя: не вырисовывалось за ним никакого крупного дела. И показания его в общем тоже не требовались – все, с кем Марков был связан, исчезли раньше его. Готовилась смена караула в недрах самого НКВД, Ежов доживал последние дни, механизм крутился по инерции. Могли бы и вообще про Маркова забыть, а могли расстрелять без процедуры… Но все же как ни смотри, а повезло.
За три лагерных года было с ним много всякого. И, несмотря ни на что, он не позволял себе согнуться и смириться. Ни перед начальством лагерным, ни перед уголовниками, которым была в зонах полная воля и даже негласное поощрение. Они ведь были «социально близкие элементы», а не «враги народа».
Били его поначалу сильно, и он до последней возможности давал сдачи. Как его не зарезали в камере или вагоне – бог весть. Потом, на пересылке, вдруг встретил своего бывшего бойца, ставшего большим паханом, который, оказывается, сохранил добрую память о комвзвода Маркове. С тех пор его не трогали. Даже вернули отнятые хромовые сапоги.
Рапортуя в качестве дневального или дежурного по бараку, он всегда называл свое звание: «комкор Марков», и это производило на лагерных лейтенантов и капитанов определенное впечатление.
К исходу первого года заключения он поддался слабости и написал письмо в Верховный Совет – тогда как раз освободили большую группу бывших военных, но ответа не получил.
1 мая 1941 года был нерабочий день даже для врагов народа, и они провели его хорошо – грелись на первом весеннем солнце, на подсохшем южном склоне сопки внутри зоны, вспоминали, кто и как праздновал этот день на воле. А 2 мая началось непонятное. С утра среди начальства замечалась необычная суета. Марков как раз мыл полы в канцелярии. Из-за двери начальника лагпункта неразборчиво гудели голоса и столбом тянулся табачный дым. На обед были вызваны даже дальние бригады, которым обычно пищу возили в тайгу. Потом лагерь построили, и толстенький «кум», косолапо ступая кривыми ногами в надраенных сапогах, вышел к строю и начал вызывать заключенных по длинному списку. Они выходили и выстраивались в шеренгу.
Вызвали больше ста человек, в том числе Маркова. Затем бригады увели на работу, а вызванные остались на линейке. Начальство исчезло. Поскольку не было команды разойтись, но не было и другой команды, заключенные помаленьку начали сбиваться в группки и закуривать.
Марков с удивлением, а больше с тревогой заметил, что здесь только бывшие военные, 58-я статья. Это могло означать что угодно, но скорее – плохое. От хорошего успели отвыкнуть.
Потом появился «кум» и объявил, что сейчас все пойдут в баню.
Беспокойство прибавилось. Но баня – всегда баня, тем более без уголовных, натоплена она была хорошо, и никого не торопили, и мыла дали по половине большого куска, поэтому мылись долго, с удовольствием.
– Наверное, в другой лагерь переводить будут. Особый, политический, – предположил кто-то. Мысль посчитали дельной.
После помывки выдали белье. Всем – новое.
Вернулись в бараки. От непонятности и непривычного безделья разговоры достигли невероятного накала, доходя моментами до вещей совсем фантастических.
Через час Маркова вызвали в канцелярию. С ним еще пятерых. Двух комкоров, двух комдивов и одного корпусного комиссара. Больше представителей высшего комсостава на лагпункте не было.