— Маня, не говорите так! — шепчет он в суеверном ужасе, пряча лицо в ее ладони.
Через минуту она как будто успокаивается. Она уже не плачет. Она думает.
— Марк, когда все заснут нынче ночью, вы должны вернуться в эту беседку…
— Когда?
— В полночь. Вы придете?
— Приду.
— Клянитесь мне! Клянитесь, Марк!
— Клянусь.
— Маня! Чай пить! — кричит Соня издали.
— Теперь пойдемте! У меня очень заплаканы глаза? Очень распух нос? Нет! Нет! Лучше не смотрите! Мой нос — это мой крест. Чего бы я ни дала за античный профиль.
За чаем чувствуется натянутость. Словно электричество скопилось в воздухе. Соня села рядом с Штейнбахом. И за всех старается быть с ним любезной. Ее щеки горят, глаза пламенеют от гнева и стыда за мать… и дядюшку.
Маня думает: «Плакать буду потом. Страдать буду потом. А теперь хочу быть красивой! Хочу быть счастливой! Впереди ночь. Это ночь моя! Он любит мой смех… И я буду смеяться!»
— Что-то Нелидов запропал, — говорит дядюшка. — Больше месяца не был!
— С Пасхи, — поправляет Вера Филипповна. — Не больна ли опять Анна Львовна? Знаете, это такая трогательная любовь между ними! — говорит она гостю. — Сын ее прямо обожает…
— Заработался, матушка… Что тут удивительного? — перебивает Горленко, шумно потягивая горячую влагу. — Они ведь не «крезы»… Не могут себе позволить отдыха. Он, как и я, встает на заре, Целый день в поле, ложится с курами. Нам, помещикам, не до гостей… Впрочем, он у Лизогубов был раза два, — как бы вскользь бросает он, жуя тартинку с маслом.
— Вот как! — Вера Филипповна вспыхивает.
— Жених хороший! Как Лизогубам его не ловить! — смеется дядюшка. Он знает, чем подразнить сестру.
— А вы ненадолго за границу? В Париж махнете? — обращается он к гостю.
Маня роняет ложечку и опрокидывает себе на колени полчашки горячего чая.
— Что ты? Бог с тобой! — пугается Соня.
— Н-нет… Я еду по семейным делам.
Его веки вздрагивают, и зрачки косятся на вспыхнувшее личико.
— Удивляюсь на вас? Имей я ваше состояние и свободу, я не выезжал бы из Парижа! — мечтательно говорит дядюшка. — Единственный город в мире, где можно жить!
— А Нелидов больше хвалит Лондон…
— Эге! Из-за прекрасных глаз леди Гамильтон, — смеется дядюшка. — Вы слышали об этом романе, Марк Александрии? — Красавица леди, жена гора, хотела развестись с мужем и уехать в Россию… Помните, после пожара в Дубках, когда Нелидов сюда приезжал?
— Это трогательно, — криво усмехается Штейнбах. — То, что называют grande passion [38]?
— Вот именно…
— Славны бубны за горами! — бурчит Горленко.
— Нет, это доподлинно известно… Мне из Петербурга писали об этом скандале. Я слышал, что, когда Нелидов покончил с дипломатической карьерой и покинул Лондон, она хотела лишить себя жизни… Целый роман… Кстати, вы знакомы с Нелидовым?
— Д-да… Мы встречались зимой у губернатора и были представлены друг другу. Если это называется быть знакомыми… — Губы Штейнбаха кривятся. — Мы никогда не сказали двух слов. А что касается леди Гамильтон, я зимою видел ее в Риме. Теперь… она не собирается умирать.
Синие и черные глаза, большие и горячие, трепетно следят за его лицом. Ловят каждое слово разговора. Чего-то ждут…
Вдруг Горленко, шумно передохнув, откидывается на спинку стула и протягивает жене стакан. Его лицо красно. Его маленькие глаза ехидно сверкают.
— А слыхали вы, Марк Александрыч, что Нелидов мечтает выкупить у вас «палац» и Липовку? За этим бросил карьеру и в батраки запрягся.
— Да, это его ideê-fixe [39], - подхватывает хозяйка.
Дядюшка свищет.
— Какая убогая мечта! — роняет Соня одним уголком губ.
Но Штейнбах бросает ей взгляд.
— У всякого своя, милая моя! — ядовито подхватывает Горленко, находящийся теперь в каком-то хроническом раздражении, — Не всем пропагандами да чепухой разной заниматься! Он слишком небогат, чтоб позволять себе эти… политические игрушки! — И его толстая красная рука делает в воздухе какой-то странный жест.
«Каждым словом его ищут уколоть», — думает Соня.
— И он упорный, этот хлопец, — продолжает Горленко, шумно всасывая чай с блюдца. — Капитала не скопить, конечно… Но может богатую жинку взять. За него всякая пойдет… Продадите вы ему Липовку?