И как она капризна, наша принцесса! Я с восторгом слежу за проявлениями ее воли. Как она настойчиво требует! Наверно, я не была такой. Я даже не смею сказать, как другие матери, что люблю в ней себя. Помнишь пожар в Дубках, о котором рассказывал дядюшка? Эту гордую старуху, его мать. Она, не сморгнув, глядела, как в огне погибал дом ее предков со всеми сокровищами. Рядом стояли крестьяне, но она их помощи не попросила. Мне думается почему-то, что Нина — вся в нее.
Она родилась, чтоб я служила ей. Я знаю, что в жизнь она войдет с гордо поднятой головой, как входят в нее только красивые. Я знаю, что она будет жестока и последовательна. Что она будет свободна.
Мне нечему научить ее. Если бы сейчас каким-нибудь чудом ей исполнилось шестнадцать лет и, стоя на пороге, она спросила бы меня: «Ты знаешь, куда идти?..» Я молча опустила бы голову и молча распахнула бы перед нею дверь в Неведомое.
Помнишь ли ты, Соня, тот вечер в Лысогорах, когда я вернулась, страдающая и униженная, с моей прогулки с Н.? Помнишь, как я плакала на твоей груди, оскорбленная этим желанием без любви? Потому что он не любил меня. Меня, как я есть. И я это угадала, хотя не знала жизни. Из моих слез в ту ночь зародилось мое дитя, мое счастье.
Вот почему я никогда не буду ненавидеть ее отца. Вот почему я простила ему давно все мои страдания. Что случилось, должно было случиться. Иначе не могло быть.
Если ты встретишь его, Соня, скажи ему, что я счастлива…
Летняя страда кончилась. Отшумела суета работ. Настала осень.
— Ах, Николенька, тихо у нас в доме! — говорит Анна Львовна. — Если б здесь были дети, смех, молодость. У нас тоска ходит по комнатам. И я слышу ее шаги. Прежде хоть Наталка пела. Теперь и она плачет. Почему ты не женишься, Николенька?
Но он еще крепится. Он держится за свою свободу; за право тосковать, за право молчать по целым суткам и бродить по болотам, никому не отдавая отчета, что делает он со своими днями, со своей молодой жизнью. За право вспоминать, проклинать и ненавидеть. Когда он женится, и это право он отнимет у себя — сам! Сам. Чтоб быть честным. Чтоб быть верным. Разве, целуя других женщин, не целовал он лицо той, единственной, которую нельзя забыть? И не ее ли глаза-звезды глядели на него во сне?
И он борется. Он хочет победить жизнь, сцепившуюся с ним грудь в грудь в тайном, безмолвном поединке. Он ищет спасения в лихорадке новых планов, открывающихся перед ним, в новой деятельности. А в празднике пропадает с ружьем на целые дни. И возвращается, одичалый, с кровью на руках, с жестоким блеском глаз проснувшегося зверя. И когда дом засыпает, он ждет Наталку.
Из чувства самосохранения, в борьбе с жизнью, он совершил и эту подлость. Да, подлость. Он не ищет оправданий. Он сделал это сознательно. Но разве это было счастье?
— Прощайте, паныч! Не поминайте лихом! — говорит ему, заливаясь слезами, Наталка в их последнее свидание, накануне ее свадьбы.
Ее берет за себя молодой, красивый парень с соседнего хутора Берет, закрывая глаза на прошлое, которое ни для кого уже не тайна, кроме Анны Львовны. Он не раз сватался к ней и прежде. А теперь старая пани дает за крестницей приданое, как за панночкой.
Но Нелидов знает, что слезы Наталки искренни. Он понимает, что и она несчастна; что и она, как он, делает отчаянную попытку склеить разбитую жизнь. С нежностью, так мало свойственной его натуре, он прижимает к себе в эту ночь это бедное дрожащее тело, дававшее ему иллюзию забвения и радости. И думает: «И эта уйдет, и я останусь одна…»
Теперь он боится одиночества. Днем он еще кружит и мечется от завода на стройку, оттуда на охоту или к соседям.
Но остаются ночи. Бесконечные ночи, когда дождь царапает по стеклам и тьма непроглядна. Когда сон далек, а память неумолима.
— Мамаша. Он едет…
— Что такое?
— Нелидов едет к нам…
— Ах, Боже мой! Катя, почему ты в сером? И не завита?
— Не все ли равно, мамаша?
— Что же ты плачешь, глупая? Поди, напудрись…
— Нет… Все равно… Теперь все равно…
— Господи! Как ты дрожишь! Подумаешь, тебя неволят…
— Молчите, мамаша! Не мучьте! Вы ничего не понимаете. Я выйду потом. Примите его.