В каком-то смысле она исчезла – появилась Ольга Веселовская, с другой историей и другой судьбой.
Метафизический чертеж: в заколдованном лесу…
Что стало с поколением мальчиков и девочек, рожденных в девяностые годы ХIХ века, нам по большей части известно. Если они выжили после Гражданской войны, не стали эмигрантами, если их не арестовали, то жизнь их в основном протекала в библиотеках, в архивах, в музеях, в лабораториях. Некоторые из них даже обольщались достижениями соетской власти, но в конце тридцатых годов к ним пришло отрезвление.
И все-таки чем сильнее я углублялась в ту жизнь и в тот мир, тем больше меня охватывало недоумение. Сколько уже было перечитано о дореволюционных и послереволюционных годах. Они были по-своему даже ближе, чем 1930—1950-е советские годы. Казалось, всё было известно до мелочей: и ужасные дореволюционные предчувствия, и навалившийся кошмар войны и революции, и боль, и ужас, и голод, и увешанные людьми поезда.
Но в ее записях не звучали речи о гибнущей России, не было раздражения от страшной бесбытности, наступившей после Октября.
Не было и страха перед будущим. Хотя ее жизнь и жизнь ее поколения была перенасыщена катастрофическими событиями.
При этом Ольга фиксировала общий градус безнадежности – предел, который с неизбежностью чувствовали все: «Недолго у Добровых… обо всех нас, о всеобщей усталости и мрачном, тяжелом душевном состоянии. Все мы – на каком-то самом краю не то полыньи, не то обрыва. Не надо оглядываться в заколдованном лесу жизни. Окаменеешь или растерзают чудища, если оглянуться на них», – писала Ольга Бессарабова в 1923 году.
Они не бунтовали, не возмущались, не плакали над своей судьбой. Слишком неоднозначна была до этого жизнь в России. Они принимали ее судьбу как свою. Иногда казалось, что это чеховские персонажи продолжают свой трагический путь после смерти их автора. Так жили бы в Советской России дядя Ваня, Астров, да и три сестры преподавали бы в советской школе или служили в библиотеке. Только все ужасно устали – и старые, и молодые.
Так же смертельно устал от революции и войны, от запаха крови Юрий Живаго, пешком вернувшийся с Урала в пыльную Москву. Он шел несколько лет, чтобы в дороге пережить разрыв времени. Чтобы войти в советскую Москву уже другим человеком.
Весна 1923 года. Сергиев Посад. На фотографии стоят три девушки, облокотившись на деревянный забор. У калитки – Олечка Бессарабова в широком платке на плечах.
Как землисты от вечного недоедания их лица! В течение всей сталинской эпохи эти люди жили впроголодь. Очереди за хлебом начинаются с Первой мировой, продуктовые – все тридцатые годы, потом – с карточками во время войны, потом – голод 1946 года, потом отмена карточек, но купить на деньги можно только необходимое.
Их лица, хотя улыбчивы, в то же время по-особому бледны, в глазах – опыт болезни и смерти.
Пальто сидят на девушках, как балахоны. Они вынашивали, перелицовывали, перешивали дореволюционную одежду. Она, неловко пузырясь, висела на них, что хорошо видно на фотографиях. Мужчины посолиднее ходили в толстовках, в сандалиях, в фуражках, в картузах. А «бывшие» – в залатанных пиджаках. Женщины – в беретах и почти бесформенных платьях.
Ольга Бессарабова с подругами. Сергиев Посад, 1923
Можно было спокойно и с достоинством «сойти на нет» – и это был бы выход для многих из них, но… если бы не было детей и близких. Вот тут и начиналось самое трудное.
Одни из них хотели забыть прошлое. «Не оглядываться в заколдованном лесу жизни». Забыть, как звали дедушек и бабушек, где и как они жили, как молились и где хранили свои священные книги. Забыть означало раствориться в общей жизни. Но Олечка Бессарабова не смогла забыть и не смогла раствориться. Хотя в ее дневниках вдруг появлялись страницы, густо замазанные чернилами. И это означало, что с какого-то времени в ее жизнь все-таки вошел страх, и напутствие и защита старца перестали действовать. Скорее всего, это началось позднее. Но когда?
Какие они были? Не советские, не антисоветские, а какие-то другие. Я их не чувствовала и не знала. Странным образом они не растворялись в советской жизни, не принимали ее языка, стиля, они молча несли в себе некую особость, которая была видна в очереди, в тюремной камере, в классе, куда они приходили давать уроки. Эта особость была отмечена неисчезающим чувством собственного достоинства. И еще тем, что они не искали лучшего для себя.