Ключ. Последняя Москва - страница 39

Шрифт
Интервал

стр.

Непрожитая жизнь расстрелянных, замученных и убитых не могла исчезнуть. Их время, скорее всего, беззвучно течет рядом с нами. Спасение последующих поколений в том, чтобы услышать и увидеть эти жизни, дать каждой загубленной душе, позволить напрасно погибшему человеку возродиться уже в нашем времени.

Пространство – категория нравственная. Не случайно так долго выбиралось место для монастырей и церквей, так вслушивались и вчувствовались мастера в шепот данного места, пытаясь узнать, что там происходило задолго до их времени.

Мне кажется, что есть невидимая карта, где пересекается непрожитое время и несозданное пространство тех, кто так легко был выброшен из жизни только потому, что родился в темное время. Я вглядываюсь и вглядываюсь в эту карту, которая все равно станет зримой для всех, и чувствую бесконечную вину и невыразимую жалость.

Какое я, собственно, имею отношение к тому, что до меня воевали, убивали, лгали, ломали человеческую природу? Почему я должна отвечать за ужасный двадцатый век? Но разве в этом дело? Незаметно рядом возникают странные существа с мертвым сердцем, холодным взглядом. Они что-то вещают со страниц газет, из телевизора и радио, выполняют какие-то поручения, что-то возглавляют.

Время, взошедшее на костях, длится и длится.

Встреча с эльфом

Чем дальше, тем больше рукопись наполнялась всё новыми документами, редкими фотографиями того времени; я находила дома, где жили мои герои.

Я хотела, чтобы и другие почувствовали такое же перемещение через нору времени, как и я. Но не было такого издательства, которое воплотило бы мой замысел. И тут появился он.

Это было на вечере памяти детского поэта Берестова, где я должна была рассказать немного про его жизнь в Ташкенте, о том, как он с друзьями жил там почти лицейской жизнью, обучаясь у Надежды Мандельштам английскому языку, навещая на балахане Ахматову, учась рисовать у Татьяны Луговской. Я сидела и ждала своей очереди достаточно нервно, потому что выступали друзья и современники и потому мое положение на этом вечере казалось несколько сомнительным.

Он сидел неподалеку со своей женой – пожилой сказочный эльф, которого я сразу же узнала. Для меня он был абсолютно отдельным существом, легендарным, известным. Я даже не знала, давно ли читала его книги стихов, а может, не читала, а просто слышала. Казалось, что он жил во все литературные эпохи, всех знал, со всеми дружил, все его любили, он всех любил. Его присутствие не удивляло. Когда он вышел на сцену, то есть его вывела жена, потому что он был почти слепой, он с невероятным жаром рассказал о любимом друге, потом с огромным энтузиазмом без слуха и голоса пропел песню Берестова «Жить-жить-любить», затем, отфыркиваясь, сел на свое место. Тут вызвали меня. Конечно, в его присутствии говорить было трудно, но все-таки я рассказала о Ташкенте, об атмосфере военного времени, о настроении эвакуированных писателей, о том, как Берестов из голодного мальчика-вундеркинда был превращен Чуковским, А. Толстым, Ахматовой в писателя широчайшего кругозора.

Когда я закончила говорить и села, то боковым зрением увидела, что сказочный эльф двигается через несколько кресел ко мне. Он нащупал мою руку, как настоящий слепой, и представился: «Я Коржавин». Я тихо ответила: «Я знаю».

Вместе с женой они позвали меня в гости в квартиру, где они остановились в Москве. Им тогда удавалось приезжать из Бостона на месяц-два в году.

Разговор почти сразу зашел о тридцатых годах, о книгах – его и моей. Мы говорили, перескакивая с одного на другое, не останавливаясь ни на минуту. С момента нашего знакомства я испытала абсолютную уверенность, что он – часть жизни, часть сюжета этой книги. Он и вел себя ровно так же: по-деловому потребовал рукопись. Я удивилась, как он будет ее читать – он же почти ничего не видит. На что он ответил, что чуть-чуть сбоку еще видит и уверен, что мою книгу ему надо прочесть. И слепой сказочный эльф прочел ее за несколько дней. Оказалось, что его волновало, мучило ровно то же самое, что и меня. Он публиковал в то время огромные мемуары о кровавой эпохе, читал мне свои стихи о Сталине, которые считал позорными, в них были поразительные слова: «Там, но открытый всем, однако, / Встал воплотивший жесткий век / Суровый жесткий человек, / Не понимавший Пастернака».


стр.

Похожие книги