— А вот с Владимиром.
— Со мной он играет, дядюшка, каждый день. Сто тысяч я ему проиграл.
— Сто тысяч?
— Да ведь это мы, дядюшка, так, от скуки, на орехи.
Василий усмехнулся.
— Вы один, Елпифидор Сергеич?
— Нет, не один, а с дочкой.
— С Проичкой? — Владимир кинулся к тарантасу. — Кузина! Проичка! Пробудитесь!
В тарантасе зазвенел смех.
— Не спит она, а туалет поправляет. Проичка, ты готова?
— Готова, папенька. — Головка в соломенной шляпке показалась было из тарантаса.
Василий протянул руку, но Проичка оперлась на ладонь Владимира и вспорхнула весело на крыльцо.
Все чинно уселись за столом.
— Пифик, трубку! — крикнул Елпифидор Сергеич. Откуда-то из-под тарантаса выскочил запыленный казачок с дымящимся чубуком. — Главного-то ты еще не знаешь, пуля в лоб. Ведь мы Москву бросили недаром. Теперь твои соседи.
— Как так?
— Ты Анну Ивановну помнишь, покойницу бригадиршу? Нет? Ну так она моей Проичке доводилась крестной и Чулково свое по духовной ей отказала. Три тысячи душ, дом с парком.
— Поздравляю, дядюшка, поздравляю.
— Наследство хорошее, — заметил Василий и спрятал карты.
Проичка прилежно кушала землянику.
— Ну, нам пора, пуля в лоб. Прощайте, господа. Ждем вас к себе обоих.
Тарантас отвалил. Василий глядел в глаза Владимиру.
— Так на орехи?
— Что?
— На орехи играем, говорю? Вот же тебе орехи.
Он вытащил из кармана целую горсть и рассыпал на столе.
Владимир недоумевал: подскочивший Костя начал выкладывать новые пригоршни. Волоцкие, грецкие, кедровые, миндальные завалили стол. Наконец, Костя выхватил кокосовый орех, ткнул в него пальцем и, осклабясь, на ладони поднес Владимиру. Вместо ореха был череп.
Владимир обиделся.
— Однако, это…
Василий погрозил Косте. Слуга, повернувшись, вышел. Скоро у крыльца застучали дрожки, и Череп, подсадив барина, растопырился за ним сзади.
— Владимир, прощай. А что табачку, не хочешь? Хорош табак, недурна и табакерка. Мне прошлой ночью ее Наполеон проиграл. Денег у него не было с собой; возьми, говорит, Вася, табакерку.
Владимир фыркнул: «А, чтоб тебя!» — и засмеялся вослед умчавшимся дрожкам.
Орехов на столе он не нашел и долго дивился фокусу.
Приятели часто начали наезжать в Чулково. Елпифидор Сергеич их развлекал обедами, а Проичка разговором. Она была девица веселая, ровного нрава, лишь из кокетства иногда жеманилась, как героиня романа. Этих романов начиталась она в Москве. Василий, навещая бригадиршу, привозил цветы, конфекты и модные книжки.
Была уже середина лета, когда Владимир решил признаться Проичке в чувствах и просить руки. Тут явилась ему преграда в лице приятеля. Едва Владимир, уединившись с Проичкой, намеревался говорить, тотчас показывался Василий. Зачем он ездит в Чулково? Владимир ревновал.
Он придумал открыться Проичке после всенощной, накануне Ильина дня. Под визг и щебет стрижей над ветхой колокольней, задевая воздушным платьем могильные кресты, прошлась Проичка с Владимиром вокруг церковной ограды.
— Знаете, кузен, мне сегодня утром это же самое сказал ваш приятель.
Владимир замер.
— Что же вы?
— Я просила его обождать до завтра. Уж подождите и вы. За ночь я все обдумаю и решу.
Владимир не находил слов.
— Но как же… тут нечего решать… Я ваш друг детства.
— А он друг юности.
Они вышли из церковных ворот. Коляска с Пификом на запятках понесла их к дому. Стрижи звенели над переливами спелой ржи.
В столовой Елпифидор Сергеич раскладывал гранд-пасьянс. Василий следил за его занятием. Кипел самовар.
— Пифик, трубку! Ну что, помолилась, Проичка?
— Помолилась, папенька.
— За бригадиршу Анну молилась ли?
— Я за всех молилась.
— Славная была старуха, пуля в лоб. Только уж не взыщи: другого разговору у ней не было, как про бригадира-покойника да про матушку-царицу. Бывало, зайдешь к ней, ну как, мол, Анна Ивановна, пуля в лоб, что новенького на свете? «Да что, — скажет, — ничего, батюшка, не слыхать, окромя того, что мой Иван Савельич царице намедни представлялся». А уж его лет сорок как схоронили. И сейчас расскажет, пуля в лоб, как ждал у царицы в приемной Иван Савельич. Ждал, ждал, и смерть ему курить захотелось. Не вытерпел бригадир, закурил трубку, ан царица-то и выходит. «Ничего, говорит, — кури, Иван Савельич, покурила бы и я с тобой, да вишь, больно дела много». Ну, уж тут всегда, бывало, всплакнет старушка.