Она немного помолчала и заговорила снова: «Я до сих пор не вполне уверена, что понимаю, как он к нам ко всем относился. Быть может, с презрением, мы же только и делали, что сами себе рыли ямы. Едва ли стоит его винить в том, что собственные тайны он берег как зеницу ока. Но не уберег; мне вот, к примеру, известно, что и над ним тяготело свое Проклятие, точь-в-точь как у меня, и точно так же обкрадывало, обирало любое его чувство; так что, кто знает, а вдруг его сила на самом-то деле была от великой слабости! Ты молчишь, я тебя задела? Надеюсь, нет. Надеюсь, тебе достанет чувства уважения к себе, чтобы взглянуть в глаза правде о прежних наших отношениях. Я хочу все, все с себя сбросить и поговорить с тобой раз в жизни прямо — ты понимаешь? Во всем покаяться и вытереть доску мокрой тряпкой начисто. Вот, послушай, даже тот первый, самый первый день, когда я пришла к тебе, — помнишь? Ты мне однажды сказал, какое, мол, это было для тебя озарение. Когда ты обгорел и лежал больной в постели — помнишь? Так вот, за четверть часа до этого он в буквальном смысле слова пинком выставил меня из своего номера в „Сесиль“, и я была вне себя от ярости. И вот что странно: каждое сказанное мной тогда слово я в действительности адресовала ему, Персуордену! Это его я обняла, его покорила в твоей постели. И, однако, в другом каком-то измерении все, что бы я тогда ни чувствовала, что бы ни делала, — все было для Нессима. Моя душа была как куча хлама, но там, внизу, в основании, был Нессим и его план. Вся моя внутренняя жизнь корнями уходила в эту его безумную авантюру. А вот теперь посмейся, Дарли! Что б тебе не посмеяться для разнообразия, а я на тебя полюбуюсь. И вид у тебя какой-то уж очень горестный, с чего бы? Все мы пленники единого энергетического поля, в которое друг друга ловим, — ты же сам мне это говорил. Может быть, единственный и общий наш недуг — жажда правды, которую мы все равно не в состоянии вынести, вместо того чтобы довольствоваться приготовленными друг для друга коктейлями из лжи и полуправд».
Она вдруг рассмеялась иронично, коротко и подошла к перилам, чтобы уронить во тьму тлеющий окурок сигареты. Затем обернулась и, стоя прямо передо мной, очень серьезно, словно играя с ребенком, начала складывать и разводить ладони и выговаривать имена: «Персуорден и Лайза, Дарли и Мелисса, Маунтолив и Лейла, Нессим и Жюстин, Наруз и Клеа… Вот свечка им, чтоб в спальне посветить, а вот топор, чтоб головы рубить. Одна и та же схема: значит, это кому-нибудь нужно; или это все и впрямь всего лишь фейерверк, разноцветные огоньки в небе, так, для радости, сюжеты для человеческих существ или для труппы пыльных кукол, развешанных кто как в дальнем и темном углу какой-нибудь писательской башки? Я думаю, ты задавал себе этот вопрос».
«Что это ты вспомнила о Нарузе?»
«После его смерти я нашла несколько писем к Клеа; в шкафу у него кроме шапочки для обрезания был большой букет восковых цветов и огромная — в рост человека — свеча. Ты же знаешь, как копты сватаются. Но у него так и не хватило духу их отослать! Боже, как я смеялась!»
«Смеялась?»
«До слез. Но на самом-то деле я смеялась над собой, над тобой, над нами. И шагу не пройти, чтобы не угодить в одну и ту же яму, разве не так? В каждом мешке одно и то же шило, один и тот же скелет у каждого в шкафу. Как тут не смеяться?»
Было уже поздно, и она посветила мне до гостевой спальни — постель была уже постлана — и поставила канделябр на громоздкий старый шифоньер. Уснул я почти мгновенно.
Незадолго до рассвета я открыл глаза и обнаружил ее обнаженною: она стояла у моей кровати, сложив руки в просительном жесте, как арабская нищенка, как попрошайка с улицы. Я сел. «Я ничего у тебя не прошу, — сказала она, — ничего-ничего, только пусти меня полежать с тобой, успокой меня, пожалуйста. Голова у меня сегодня просто разламывается, и таблетки не помогают. А лежать без сна — жуткая мука, я такого уже себе напридумывала. Только чтобы успокоиться, Дарли. Пару ласковых слов и погладь меня еще, ладно, — и все, я умоляю тебя».