— Товарищи! В стране, уже вплотную подошедшей к коммунизму, институт адвокатуры давно должен стать одним из орудий борьбы с преступностью. В понимании Маркса-Ленина-Сталина защищать это значит нападать! Свершилось! У защиты нет слов. Я с омерзением вспоминаю ряд догм, мрачно сковывавших в течение сорока лет мою адвокатскую деятельность. Теперь все это позади! Прокуратура и адвокатура, дружно взявшись за руки, выходят на большую дорогу! Зеленого им света! Я кончил! Эта фраерюга упала, Коля, в кресло и затряслась от рыданий, а я хохотал, пока начальник конвоя не приказал мне выжрать флакон валерьянки. Но все равно Фан Фанычу было радостно и весело, потому что я знал, что я — это я, а процесс — всего навсего процесс будущего. А как действительно будет в будущем, нам знать, опять-таки, и нельзя и не надо.
— Подсудимый Йорк! Вам предоставляется последнее слово!
Я встал. Облокотился о барьер из карельской березы, взглянул в симпатичные карие глаза отполированных сучков, вспомнил благородный разрез глаз одной своей любимой ласточки, которая меня тоже продала, причем, продала так, что не подкопаешься, и внезапно почувствовал, Коля, ужасно, до того, что скулы свело от охотки, захотелось пивка. Захотелось пивка и, вместе с тем, я задумался почему-то над смыслом предоставленного мне права сказать последнее слово. Собственно, почему последнее? И кому его сказать, последнее слово? Вам? Унтам? Косовороткам? Папахам? Черкесскам? Ширинкам? Халатам и кинжалам? Тебе, черно-желтые зубы? Тебе, фраегрюга-защитничек с большой дороги? Мышке, шуршащей страницами пришитого мне дела? Представителям стран народной демократии и братских компартий? Может быть, конвою и Кидалле? Или политбюро во главе со Сталиным? Так кому же мне сказать свое последнее слово? Хуй вам всем в горло, чтобы у каждого из вас голова не качалась! Я, Коля, разумеется, этого не сказал, ибо это само по себе было бы тоже моим произнесенным словом, а я тогда из-за нормального чувства достоинства, брезговал сказать не то что слово, а одну малюсенькую буквочку, да же запятую брезговал сказать.
Если здорово повезет, последние слова говорят, умирая, маме, папе, детям, жене, подруге, кирюхе или дедушке-священнослужителю. Даже в глаза палачу-работяге вполне допустимо сказать свое последнее прекрасное и великое, независимо от того, какое именно, одно-единственное слово, и слово в тот самый миг будет — жизнь. Но сказать последнее свое слово им? Нет, Коля! Это — совершенно невозможно. Жаме! Я сказал сам себе: «Ты виновен в том, что сочинил от смертной скуки черновик сценария процесса. Получай по заслугам, рванина!» Затем я покачал головой в знак того, что болтовня ни к чему, все и так ясно, а сам слюнки глотаю: скорей бы в буфет! Помотал головой и сел на скамью. Овацию мне устроили и даже встали. Встали и, обскакивая друг друга, рванули в буфет. Это рванули несознательные зрители. А весь состав суда, вонючие стороны, журналисты, гусатели, академики, генералы жмут друг другу руки, целуются, и какой-то репортер, как на хоккее, вопит в микрофон: «Побе-е-е-дааа!! Вел репортаж с судебного процесса будущего Николай Озеров. До новых встреч в эфире, товарищи!»
Мы, то есть я и конвой, когда отключили мои подошвы от электромагнита, вышли через спецдверь в спецбуфет. Буфет, Коля! И кто бы ты думал, торговал в том буфете? Да! Проститутка Нюрка! Подвел меня к буфету конвой, бухгалтер процесса Нина Петровна выдала по ведомости металлический рубль с папаней государства на решке, и я говорю Нюрке:
— Бутылку Рижского и бутербродик с колбаской.
Нюрка делает вид, что меня не узнает и веждиво подъябывает — С собой будете пить или здесь?
— Здесь. — Тогда она достает кружку, гадина, чтобы я посуду не хапнул, выливает в кружку пиво из бутылки, но пиво из-за пены не вмещается и Нюрка говорит:
— Ждите отстоя.
Я говорю, что могу и это сначала выпить, а она потом дольет. Но Нюрка говорит:
— Кружка, подсудимый, должна быть кружкой. А то вы эту выпьете и скажете: почему неполная кружка? А я доказывай ОБХС, что к чему. Так что ждите.