Новоявленный первый секретарь тоже окончил один из университетов страны, и гордость университетским образованием распирала его грудь. Только взращенные там орлы годны для власти, считал он. Выяснив, что в доверенном ему районе лишь два человека имеют схожий диплом, одного из них он рекомендовал директором бани, а другого — типографии, но сначала подержал обоих при себе на должности референта — так ему понравилось в кругу «орлов».
«Нам нужны на руководящих постах не просто грамотные», но высокообразованные кадры, — докладывал он на партбюро, — и я не хочу терпеть заведующим районо человека, который не знает, сколько лет длилась Семилетняя война».
Казалось, Сворск с таким руководством в кратчайшие сроки совершит еще одну научно-техническую революцию и утрет сопли японской промышленности, на худой конец, расцветет садом Академа, в котором философов вырастет больше, чем таксистов и отставных военных вместе взятых. Но ничего, даже отдаленно подобного, не произошло: НТР благополучно завершилась тем, что на химзаводе вместо удобрений стали делать расчески для собак, как и при предпредыдущем секретаре, а культурная революция и вовсе локализовалась в бане, весь персонал которой, включая гардеробщика, имел или получил в процессе работы высшее образование; и заведующий районо продолжал посапывать в кресле, оставаясь в полном неведении о длительности Семилетней войны
Сворск мирно спал, убаюканный призывами и уверенный в завтрашнем дне. От перемены секретаря он просто перевернулся на другой бок, и лишь Адам, оказавшись вблизи власти, вдруг стал мечтать о том, чтобы встряхнуть его хорошенько. Сворску на это было наплевать: пусть мечтает. Но Адаму все представлялось в фантастическом виде.
― Люди тянутся ко мне, как ржавые железки на свалке к электромагниту, — думал он. — А что их может тянуть, кроме моих фантазий? Значит, не совсем еще убита мечта, значит, есть смысл действовать. Я поставлю своричей на уши и одежной щеткой отряхну с их ног обывательщину. Чудотворной силой моей неистощимой фантазии я превращу их в списанные машины и, обвязав веревкой, скопом откачу в домну прошлого, в древний мир лириков, героев и олимпийских богов. Я отключу ток — и они рухнут, и из домны через минуту потечет дамасская сталь античного великолепия. Она разольется в приготовленные мной формы Ахилла и Патрокла, Андромахи и Клеопатры, Перикла и Диогена, Сафо и Аспасии, Аристофана и Эсхила… Да, вперед идти некуда, впереди — пропасть, и я буду тысячу раз прав, если отдам Сворск в переплавку, если сделаю этот город четвертым Римом, если спасу его от самоубийства, как спас когда-то Вечный город мой предок Кальпурний Вульгат Сусан! Из этих несчастных я сделаю гениев прошлого, и все мне скажут «спасибо»!..
Надо сказать, что такие мысли Адама бредом не назовешь. Со студенческой скамьи античность стала для него роковой женщиной, за которой он бегал по пятам, ухаживал, восхищался, заламывая руки, советовал восхищаться другим, ради которой снес бы униженье, позор, но на которую никогда не смог бы взглянуть с плотским, материальным интересом. И с годами эта неразделенная любовь только крепла, потому что, как ни сравнивал Адам древний мир с любым другим, хоть с тем, в котором жил сам, везде видел только деградацию — умственную, нравственную, политическую и социально-экономическую. Но в свою правоту он уверовал лишь после того, как взял энциклопедию и выписал имена людей, которые, по его мнению, сделали что-нибудь новое и полезное для человечества, выписал и сам удивился: половину списка заняли древние греки. Помех своей затее в Сворске он не видел, а мнение, будто в истории отдельные явления то зарождаются, то умирают навсегда, считал ошибочным. Раз возникнув, думал он, явление будет преследовать человечество до конца человечества. Ведь процесс исторического развития — это кастрюля, в которой варится куриный суп, а явления суть пятна жира, выплавившегося из курицы. Они то расплываются по поверхности, заставляя другие сжиматься в точку, то уходят на дно, чтобы побулькать с картошкой, набраться сил и вынырнуть, отвоевывая с пылу, с жару место под крышкой.