Характер Измаил имел общительный: его очень часто видели веселым, смеющимся, но в его смехе для внимательного наблюдателя было что-то неестественное и принужденное; иногда выразительное лицо его вдруг омрачалось грустью, точно ум его осаждали тяжелые воспоминания. Впоследствии от приближенных его узнали, что у него было великое тайное горе, с которым могла уживаться только его мощная натура. Горе это было семейное: Измаил был женат на двух женах; первая, которую он страстно любил и которой никогда не мог забыть, была во власти анапского паши вместе с малолетним сыном и содержалась у него в качестве заложницы. Зная, каким авторитетом пользуется Измаил между закубанскими народами, паша несколько раз требовал его к себе с тем, чтобы заставить его отступиться от русских и принять присягу на верность турецкому султану. Как ни любил Измаил свою жену и своего первенца, как ни хотелось ему вернуть их назад к семейному очагу, но интересы вверенного ему судьбой народа и клятвенные обязательства, которыми он связал себя перед русским правительством, пересиливали в нем это желание, и он отвечал посланным анапского паши категорическим отказом. Между тем начиналась война; турки покинули Анапу, и паша вместе со своим гаремом увез и семейство Измаила. Измаил перенес горе твердо, но не разлучался с ним до последней минуты своей бурной, исполненной тревог жизни; и когда носился в набегах впереди своих верных сподвижников, он, может быть, не раз призывал к себе смерть, но смерть медлила отвечать на его призыв.
Поселившись на Урупе и отдавшись всецело служению новому отечеству, Измаил порвал все связи с прошлым и начал уклоняться от сношений не только с прежними союзниками, но даже со своими родственниками и кунаками. В горах ему не простили этого. Те, которые прежде искали его расположения и гордились его дружбой, теперь стали непримиримыми его врагами, называя его гяуром, и даже подсылали к нему убийц. Но провидение хранило его. Убийцы, шедшие с твердым намерением покончить с ним, падали духом при виде человека, который, кроме Бога и бесчестья, ничего не боялся. Измаил и сам знал, что его жизнь висит на волоске, но он даже не показывал виду, что подозревает что-нибудь недоброе относительно себя, и гораздо больше озабочивался участью подвластного ему улуса. Когда один из наших офицеров спросил его в дружеском разговоре, зачем он променял жизнь относительно спокойную на такую, в которой на каждом шагу его сторожит опасность, он отвечал, что мог бы сделаться турецким подданным, и это было бы для него выгоднее во многих отношениях, но он предпочел отдаться царю, который в левой руке держит солнце, а в правой луну.
Прошло более двух лет с тех пор, как Измаил водворился в наших пределах, но улуса его никто не тревожил. Лев, как называли Измаила в горах, сидел в своей берлоге, и самые смелые партии обходили ее стороной. Так наступил 1829 год и с ним временное затишье по всей Кубанской линии. Началась весна, и полный расцвет ее в этом году совпал с праздником Светлого Христова воскресенья. Пасха началась 14 апреля. Природа встретила ее цветами и зеленью, а русские люди пасхальными гимнами, братским целованием и колокольным звоном, начавшимся в полночь и не умолкавшим до заката солнца. Горцы также любили этот христианский праздник, хотя несколько иначе, чем мы: они знали, как легко в эти дни относятся к своим обязанностям те, на ком лежала охрана наших границ, и пользовались ими где и как только было можно.
По установившемуся давно патриархальному обычаю в Прочном окопе первые два дня все провели дома, каждый в своей семье, а на третий в укрепление съехалось множество гостей из всех окрестных станиц, штаб-квартир и даже из Ставрополя. Начальник правого фланга генерал Антропов принимал у себя в этот день поздравления. В числе приехавших был и владетель Мангитовского улуса князь Измаил Алиев. Когда он вошел в приемный зал, все уже были в сборе, и в особенности много было дам, поразивших его роскошью туалетов, каких он никогда не видывал. Мужественная фигура, непринужденность в обращении и природная грация князя обратили на него внимание всех присутствующих. В рядах представительниц прекрасного пола пробежал шепот одобрения. Никто не хотел верить, что он никогда не был в Петербурге и не служил в конвое. Измаил знал, куда идет, и потому кольчугу, налокотники и все стальные принадлежности своего боевого костюма заменил другим, не менее живописным нарядом, в котором выказал много вкуса. На нем было коричневого сукна шапочка с меховым околышем, шелковый темно-малиновый бешмет и коричневая черкеска, обшитая узкой серебряной тесьмой; вместо ноговиц – шаровары того же коричневого сукна с серебряным лампасом и, наконец, русские полусапожки, в которых маленькая нога его казалась выточенной. Оружия при нем не было, кроме шашки в сафьянных ножнах, обложенных галуном, да кинжала в золоченой оправе. Измаил был приветлив, принимал участие в общем разговоре и поражал всех меткостью и даже остроумием своих замечаний; иногда он улыбался, и тогда два ряда белых зубов ослепительно сверкали из-под черной окладистой бороды. Но он напрасно старался под личиной непринужденного веселья и азиатской утонченной вежливости скрывать какой-то нравственный гнет – не то предчувствие чего-то недоброго, не то воспоминание о навсегда утраченном счастье. Приближенные не раз заставали его в последнее время сидящим одиноко, в глубокой задумчивости, и когда спрашивали, что с ним, он отвечал: «Молю Аллаха, чтобы последняя рана, от которой я должен умереть, нанесена была мне в грудь, а не в спину, а то эт-марра [будет стыдно]». Еще в это утро в комнату, в которой он ночевал в Прочном окопе у одного из русских офицеров, влетел воробей в то самое время, когда Измаил одевался, чтобы идти к генералу. «Это нехорошая примета, – сказал он задумчиво, – птичка принесла мне недобрую весть».