…Она стояла на краю крыши, в том самом месте, где я частенько ее находил, и в той же позе — руки раскинуты в стороны, лицо поднято к небу.
Потом она качнулась вперед — и полетела. Но, видно, в обветшавших ее крыльях совсем не осталось силы, чтобы парить, — она упала на асфальт. Наш дворник дядя Саша потом рассказывал, что нашел меня сидящим в сугробе. Он удивлялся, что я не замерз и даже не заболел — ведь провел я в снегу времени немало, до тех пор пока во двор не вкатила «скорая».
Я открыл дверцу холодильника, достал водку, плеснул еще немного в стакан, выпил, и вдруг в который раз перед моими глазами возникло лицо моей тайной собеседницы. Вот она сидит на кухне, устроившись на краешке табуретки и уронив руки меж разошедшихся в стороны коленей. Она долго молчала, наконец подала голос:
— Да… Извини. Я задумалась.
— Я тоже… Знаешь, мне потом врач со «скорой» рассказывал… У нее все руки были исколоты. Следы от шприцев.
— Понимаю… — загнанным в глубь чрева голосом отозвалась она. — Подожди, я тоже еще. немного налью.
— Налей, детка, налей и выпей так, как надо пить водку, — не принюхиваясь, одним махом, резко забросив голову назад и задержав после хорошего глотка дыхание… Теперь потихоньку выдыхай… Вот так, молодец, я научу тебя пить, но при этом буду внимательно следить, чтобы ты не перебирала лишнего, это ни к чему, иначе глаза у тебя сделаются такими же, как у Вани в тот момент, когда я видел ее в последний раз, — без зрачков.
— Пойдем. Давай я обниму тебя за талию, поведу в комнату. Давай ляжем, уже поздно… Я раздену тебя, уложу и начну раздеваться сама.
— Ты умница, ты самая мудрая и тонкая женщина из всех, что встречались мне в жизни, — ты словно просила прощения за несуществующую бестактность и робко испрашивала разрешения занять место подле меня — там, у стены, где когда-то дождливым утром после выпускного школьного вечера лежала другая. Ведь так?
— Да, — после долгого молчания сказала она. — Все было именно так. Откуда ты знаешь? Ты, как мне показалось лось, отсутствовал, блуждая где-то в других временах.
— Все в порядке, Я здесь. Иди сюда. Иди ложись. Давай я тебе помогу. Тебе удобно здесь, у стенки?
— Она тебе так и не рассказала?
— Рассказала. Потом, припомнив ее последний звонок, я забрался на чердак и в каменном дупле, служившем когда-то почтовым ящиком для тайных записок, нашел тонкую ученическую тетрадку.
— И что ты узнал?
Я промолчал.
— Тетрадку я прочитал прямо на чердаке, у решетчатого окошка, где мы когда-то целовались, закрыв глаза. И с тех пор больше в нее не заглядывал. Она хранится в столе. Не знаю, смогу ли я когда-нибудь еще раз открыть эту тетрадку.
— Ну все, милый, спи. Боюсь, мне опять придется выйти из дома — Шерлок просится. Наверное, он что-то не то съел — уже пятый раз приходятся с ним выходить. Он выходит, бредет на газон и выискивает какую-то лечебную травку. Собаки ведь умеют лечить себя сами…
— Не только собаки. Но и птицы. Пока, зверек, спасибо тебе, спи, пусть тебе приснится хороший сон, а мне, как и твоему Шерлоку, тоже пора лечиться. Не знаю чем, ведь водка уже не помогает.
…Я положил трубку и потихоньку пил дальше. В темноте раздался телефонный зуммер. И еще один, и еще. Вставать, произносить какие-то слова или даже просто молчать в ответ не было сил.
После пятого звонка должен включиться автоответчик, он доложит звонящему, что меня нет дома: нет, не было и не будет еще долго. И добавит, что не знает, где меня искать. И ничего мне на надо передавать на словах, желать или советовать, потому что все, что нужно для жизни, мне и без того давно известно.
— Хм, а вы занятный человек, Дмитрий Васильевич.
Последний раз я слышал этот голос после возвращения из конторы Селезнева, в самый разгар дневной спячки, потому-то я, разморенный дремой, не смог его опознать.
Но теперь я бодрствовал, дышал в полную силу, все видел и все слышал и потому мгновенно опознал этот голос.
Он зацепился в потемках памяти за саднящую в теле короткой фразы занозу, зудящую этим протяжным, растянутым «зэ» — «з-з-з-анятный», и образ говорящего мгновенно восстановился: его привычка заики произносить слово не просто шевелением губ, но как бы всем лицом сразу — широким распахом округлявшихся глаз, красноречивой подвижностью силящихся отлететь со лба бровей. Голос потянул за собой все остальное: бело-синее крошево на полу, Модест, раскинувший руки, словно в попытке собрать разлетевшиеся фаянсовые осколки, менты у окна, их внезапное напряжение, когда в дверях возник этот человек.