– Ксюня, арбуз хочешь?
– Хочу!!!
Слава Богу. Слава Богу.
Но какая же она слабенькая, Господи! Вечером засыпает в восемь часов. Это наша-то совушка! Которую обычно и в полночь не уложишь.
Гашу свет в нашем боксе, но всё равно светло: горит свет в коридоре, в соседнем боксе, так что можно даже читать. Гавр принёс молитвенник. Ксюша внимательно вслушивается в слова молитв.
Потом она засыпает и дышит уже полегче, потише… Слава Богу.
* * *
В девять вечера выключают свет и в других боксах – отбой. Пригашают свет в коридоре. Остаётся только полная луна в окне…
Я лежу на топчане, узком и коротком. В ногах у меня стул. Матрац короткий, детский, снятый с Ксюшиной маленькой кроватки. Жёстко и коротко, но мне как-то всё равно. Ничего другого и не хочется. Я даже рада в душе, что мне так жёстко спать, что я тоже хоть немного страдаю – вместе со своей девочкой.
Ночью кажется, что лес деревьев входит прямо в комнату… Мы сейчас с Ксюнечкой, кроме “Обезьянки Тото” читаем ещё “Волшебную шляпу” – про муми-троллей. Там есть такой эпизод: когда в доме вырастает тропический лес, прямо внутри дома. Вот и у нас в боксе такой тропический волшебный лес по ночам… Да, Ксюнечка дышит сегодня потише… И я не могу уснуть от радости. Хотя поспать надо бы: я уже неделю почти без сна.
Но уснуть не дают ещё и громкие голоса, бормотание телевизора… Это с нашей палатой граничит “сестринская”, и мой топчан – как раз у этой стены, которую и стеной-то не назовёшь: это просто лист фанеры, которым заколочено бывшее, такое же широкое, как и во всех других палатах, окно. По вечерам, разогнав детей по палатам, медсёстры и нянечки собираются у меня прямо над ухом… Странно, но меня эти ночные голоса и телевизор совершенно не раздражают. Они создают даже некоторый уют: в полной тишине мне было бы тоскливо. Да, я – дитя города, более того, я – дитя муравейника. Всё своё раннее детство я засыпала под гомон голосов за стеной, под говор радио, под пение патефона… Вот какой я древний человек! – я засыпала под пение патефона… “Что такое патефон?” – спрашивают с изумлением мои дети.
* * *
…Ты сказал сегодня: “Даже не успел вымыть посуду. И не убрал ещё ничего. Руки не подымаются ничего делать… делаю только то, что нужно для вас. Это меня как-то держит на плаву… Без вас ужасно пусто дома”.
Прости, милый, я оставила дома такой ужасный раззор, такой развал! Что даже не представляю, как ты с этим справишься. “Справлюсь потихоньку…” – говоришь ты смиренно.
Знаю: справишься. Но это просто ужас, что я там натворила перед отъездом в больницу. Хотя морально я была готова к этому. В понедельник я сказала Ксюше, что ей придётся лечь в больницу и всё приготовила ей для этого: перестирала нужные вещички, нагладила, сложила стопочкой.
…Но когда пришла “скорая” – на меня вдруг нашло затмение: я не могла ничего найти, в поисках каких-то вещей я перерыла все ящики и шкафы. Я вываливала вещи на диван и просто на пол, переворачивала всё на полках… И – не находила того, что искала. Это был просто кошмар. “Ну, скоро ли вы соберётесь, мамочка?” – торопила меня врач “скорой”. Помню своё глухое отчаянье – отчаянье человека, загнанного в тупик.
В итоге: имея твёрдое намерение лечь вместе с Ксюней, я ничего не взяла для себя.
Но мне и не понадобилось ничего. Мне дали серую больничную безразмерную рубаху и страшненький задрипаный халатец цвета гнилой свекольной ботвы. При взгляде на такое одеяние, можно было тут же заболеть депрессией, – но как же я была счастлива, Господи, облачаясь в него! Даже не помню, когда я была в последний раз такой счастливой…
Я подхватила на руки свою деточку – и все остальные события переживались мной как великое счастье: то, что не медсестра, а я внесла её в отделение, то, что мы ВМЕСТЕ, за руку, вошли в этот бокс, то, что я держу её во время вливаний и молюсь в это время за неё – а после, часами, лечу её своей любовью, и читаю ей, и шепчу на ушко, что люблю, люблю её бесконечно…
И кормлю из ложечки, и вливаю в неё капельки сока, и держу над горшочком – потому что боль после вливаний такая, что сесть она на него не может. И всё это я, твоя Лисичка, – а не ругливые нянечки.