— Пойдем к твоей Белухе, по добру пойдем, женою станешь, всю жизнь любить тебя буду!
Не обращая ни на кого внимания, казак схватил Акулину на руки и, не чувствуя под ногами земли, нес ее по вечереющим небесам, словно ангел бесценную душу.
— Тетенька не пустит… забранится… тятеньки испужается…
— Денег дам… по добру не пустит, силой войдем. Мне теперь все одно, теперь не то что тетеньку, Господа бы не послушался.
День клонился к закату. Сумерки медленно растекались с северо-востока, густо рассыпая ночные звезды на угасающих красках неба. Город затихал: уже были прочитаны молитвы, погашены светильники и лучины. Наконец на своих цепях угомонились собаки, и над Орел-городком, раскинув крылья, медленно парила бездонная птица снов.
Казак Василько был родом из маленькой деревушки, что затерялась на границе лесов со степью. Семья была большой и даже зажиточной. Об этом Василько мог судить по детским воспоминаниям, что кашу всегда он ел густо сдобренную маслом, а щи — забеленные сметаной, а в праздники на столе иной раз появлялась и скоромная пища.
Годам к семи беззаботное детство закончилось. Однажды в избу постучалась нищенка, старая, в рваной рубахе, через которую проглядывали высохшие черные соски на обвислых грудях. Она колотила в дверь сучковатой палкой и, прося хлеба, скулила по-собачьи. Через узенькое волоковое оконце следил Василько, как ходит старая вокруг дома, жадно нюхает огромными ноздрями воздух, лижет языком почерневшие бревна, бормоча странные звериные слова: «вихада, ксара, гуятун, них, них, бада…» Потом она оказалась у просветца, просунув в него клюку так, чтобы Василько не смог запереть оконце задвижкой.
— Пусти меня, Василько, по дороге к тебе вся иссохлася, очумела. Пусти, я тебе такую сказочку сказывать стану, что обо всем на свете забудешь. Ты, котик, ужо поверь, слаще меда слова мои будут, услышишь раз, так не наслушаешься до самой смерти.
Страшно тогда было Васильке. Страшно и чудно, что знает о нем нечесаная старуха с прозрачными, словно льдинки, глазами, что словно зверь нюхает воздух и лижет склизкие бревна, что клянчит у него хлеба, а сулит накормить медом досыта. Василько посмотрел на икону Николы-Чудотворца, перекрестился, и пошел отпирать избу.
Откинул деревянный засов, открыл дверь — на пороге не было никого, только воздух стал нехорошим, дурманящим, сладковатым, от которого начинала болеть голова и, в тяжелом забытье, смежались глаза…
Через несколько дней от черной немочи подохла корова. Затем занемог отец, слегла мать, и через лунную смену из живых в деревне остался только он — даже собаки и кошки умерли. До осени Василько маялся один: родителей, братьев и сестер схоронил во дворе, а павшую скотину в хлеву забросал ветками и листьями. Кормился с огорода, а ближе к осени стал ходить в поле, собирать зерна засеянной тятенькой пшеницы.
Однажды глубокой осенью в мертвую деревню пришли нищие, заночевали, а поутру забрали Васильку с собой — бродяжить по Руси да просить милостыню. С нищими странничками Василько прошатался всю зиму, а по весне, когда сытные и хлебосольные праздники сменил Великий пост, бродяги за две копейки продали его в холопы.
Тут началась у Васильки другая жизнь, собачья — не человеческая. Был он вечно голоден и бит, денно и нощно гнул спину, да все без толку. Хозяйская рука от этого не становилась ласковее. Сколько раз, давясь по ночам слезами, он проклинал чертову старуху, которая забрала его семью и словно в насмешку сохранила его жизнь, никчемную и никому не нужную.
В холопах Василько прожил не долго: когда исполнилось четырнадцать лет, он украл у своего хозяина рубль серебром, да сапоги с кафтаном и подался к казакам, о которых многое слышал, когда еще нищенствовал с подобравшими его бродягами.
На Дону-батюшке, да на Волге-матушке, в бескрайнем Диком поле Василько обрел и долгожданную волю, и счастье, и новую казацкую веру…
***
Тягучий, терпкий запах доносился неведомо откуда, издалека, из детства. Василько видел себя пятилетним мальцом, бежавшим в одном исподнем за старшей сестрой, уходящей на закат в безбрежную степь. «Аринушко, постой… возьми ты меня с собою купальские травки собирать!» — он бежал по высокой траве, утопая с головой в дурманящих цветущих запахах пьяного лета. «Аринушко, Христом прошу, возьми, хочу видеть, как Иван Купала будет травинки святою росой кропить!»